Старик Завьюжин всегда не стучит, а как-то по-особенному вкрадчиво скребется в окно, выражая этим деликатным звуком свое почтение к моим письменным и книжным занятиям. Вот и сейчас, принимаясь за кофе, я слышу этот звук, похожий на треск тоненькой щепочки, отрываемой от доски. За окном синеет рассвет студеной и ясной осени. Заоконные лесные дали еще однообразно мглисты и тусклы, но я знаю, что там, куда мы сейчас пойдем, уже рдянеют чуткие к малейшему ветерку осинки, золотой прядью кое-где тронута зелень берез, под дубами щелкают, как тяжелые пули, опадающие желуди и пахнет… пахнет свежей лесной осенью, полной грусти и очарования.
Сергей Константинович Никитин
Есть один писатель с птичьей фамилией… ну, скажем, Ястребов… В тот, теперь уже далекий год, я жил на тихой улице тихого города в домике с яблоневым садом и, как умел, наслаждался жизнью, которую посылала мне моя здоровьеобильная и безденежная молодость. Одной из радостей этой жизни было пробуждение на заре, когда розовый туман повивает неподвижную листву деревьев и под окном содомятся воробьи. Хотя и говорится, — не радуйся раннему вставанию, а радуйся доброму часу, — я все равно каждое утро вскакивал в беспричинно радужном, бодром настроении и, одеваясь, напевал во все горло какой-нибудь бравурный мотивчик без слов: трал-ла-ла-ла… трам-там-та-там. Однажды именно в такой момент рама вдруг стукнула, словно распахнутая упругим сквозняком, над подоконником появилась черная всклокоченная голова Гришки Ястребова, и он приветствовал меня небрежным помахиванием руки.
Когда летишь в самолете над облаками, то видишь внизу не просто облака, а особый, как бы иной мир, с неповторимыми формами, красками и такими же особыми и неповторимыми влияниями на все существо твое. Понимаешь тщетность стараний охватить этот блистающий непорочной чистотой мир пятью человеческими чувствами, и с томлением, с болью хочется тогда вырваться из своей телесной оболочки и свободным всепознающим духом влиться в этот свет и беспредельность.
В прошлом году было грибное лето. И до поздней осени в березовом лесу с можжевеловым подлеском держались крутолобые белые грибы. Лес уже сквозил. Под чистым, словно отвердевшим небом летела паутина. Поляны были полны солнца. Я ходил, расшвыривая листья палкой, искал грибы, а к вечеру вернулся на разъезд, сел под откосом, на угреве, и стал ждать поезда.
Мы слушали очень хорошего певца и вышли из вала притихшие, боясь расплескать то сложное настроение восторга, грусти, окрыленности, какое способна создать только музыка. Был тихий морозный вечер. Острый пушок инея игольчато сверкал на тротуарах, крышах, заборах, фонарных столбах. Фонари висели в темном воздухе, как огромные фиолетовые пузыри. Замерзшие окна троллейбусов светились изнутри рыже и тускло. Кто-то один из нас вздохнул, и, вторя ему, все тоже дружно вздохнули.
Подмосковье, вблизи истока большой реки, есть санаторий для сердечников. Санаторий как санаторий: белый корпус о двух этажах, открытая веранда, щелканье бильярдных шаров в холле, запах пригорелой каши из кухни, баян, культурник Сени в шелковой тенниске, скука. Сюда-то и приехал в начале августа отставной полковник Иван Степанович Крестьянинов после тяжелой и долгой болезни. Первые дни он почти не покидал плетеную качалку на веранде; от слабости часто засыпал в ней, а проснувшись, не сразу приходил в себя и крепко тер лицо сухими ладонями, улыбаясь растерянно и смущенно.
Эту историю рассказал мне цирковой клоун Жакони, старый добрый толстяк в сандалиях на босу ногу, длинной рубахе под поясок и штанах с огромными пузырями на коленках. Все у него было огромных размеров. Живот. Голова. Нос. Брови. Он много ел, громко смеялся, а храп его записывали на пленку и транслировали во время обеда по всему санаторию, дабы усовестить добрейшего Демьяна Данилыча.
Говорят, что теперь этот город на Днепре живет в теки садов, дышит запахом роз и тамариска, слушает шум новозданного моря, но я застал его еще в те времена, когда он только зачинался и представлял собой хаотическое сочетание асфальта и вязкого песка, изящных колоннад и безобразных времянок, первоклассных машин и выгребных уборных, молодых парков и захламленных пустырей. Удивительная осень стояла тогда. В одну ночь вдруг растаял крупитчатый снег, запахло, как от разломленного арбуза, и влажный ветер с юга принес бархатистое осеннее тепло.
Начальник инженерно-геологической партии Косарев вылез из палатки и, любуясь эластичной игрой мускулов на своем торсе, стал делать утреннюю гимнастику. Он был молод и еще не успел до конца переболеть обязательной, как корь, болезнью, симптомы которой состоят в навязчивом стремлении подвергать любое явление жизни пробе на вопросы «почему?» и «зачем?». Нагибаясь, приседая и подпрыгивая, он думал о том, почему настроение человека зависит от таких в сущности преходящих мелочей, как погода, сон, завтрак. Он отлично спал — недолго, но глухо, без сновидений, без проблеска сознания, — утро вставало над степью свежее, ясное, в сухом сверкании осеннего солнца, завтрак обещал быть гурманским — кумыс, мясо подстреленной вчера дрофы, растворимый кофе, — и вот настроение у него такое, что хочется рвануться в солнечную синеву небес и купаться в ней, как вон тот канюк, парящий высоко над палаточным лагерем.
лтинская весна того далекого года была ясной в белом сиянии солнца днем, в переливающемся блеске холодных звезд ночью. Пышно и стойко цвел миндаль. Дом творчества писателей, стоявший на горе, был окружен миндальной рощей. Выше громоздились многоярусные горы, а еще выше вздымался торжественный и чистый, точно отвердевший, купол неба. Оттуда, с высот, по вечерам стекал сухой колкий холод и держался почти до полудня. Роща не порошила бело-розовой вьюгой лепестков, как северные сады. Без единого зеленого листка она, казалось, навечно оцепенела в своем цветении под дыханием хрустального холода и небес.
Старые тополя на бульваре моего родного города всегда вызывают у меня воспоминания о далеком прошлом, и не потому ли я так люблю побродить по бульвару, особенно в ранний утренний час, когда влажный воздух пропитан запахом тополиной листвы. Ведь мир воспоминаний населен людьми и наполнен событиями не менее интересными и значительными, чем день бегущий. В воспоминаниях друзей и близких бессмертен человек. Воспоминания неистребимы, даже если уже исчезли с лица земли люди, дела и вещи, вызвавшие их к жизни.
В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения. Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков. Лишь однажды я видел этот взгляд отуманенным печалью.
Как часто замечал я за фронтовиками одну особенность — пришли с войны, рассказали о ее тяготах и ужасах и словно забыли о них, вспоминая потом лишь случаи, крепко сдобренные юмором или отмеченные признаком необыкновенного приключения. О подвигах же, имевших в ходе войны даже историческое значение, рассказывали и вовсе неохотно. Герой Советского Союза К. Я. Самсонов говорил мне о битве за рейхстаг столь буднично и вяло, словно речь шла о взятии какой-нибудь деревенской кирхи. Дважды Герою Советского Союза разведчику В. Н. Леонову потребовалось всего полминуты, чтобы рассказать мне по пути из Москвы в Челябинск о том, как его отряд в рукопашной схватке занял и держал до прихода главных сил мост на единственной коммуникации, обеспечивавшей японцам отход из Чхончжина.
Если бы это не сделал он сам в «Возвращенных письмах» — книге небольшой, но искренней, написанной по чистой правде, — то, вдумываясь в жизнь его, писатель нашел бы тему для повести с героем, до мельчайшей жилочки типичным, характер которого могла сформировать только революция. «Возвращенные письма» — это книга о фабричном пареньке со стихийными порывами бунтаря и возмутителя спокойствия, переплавленного событиями начала века в активного революционера-большевика.
Приближение болезни я почувствовал еще в пути и, когда вышел из вагона у деревянного вокзала маленького северного городка, то уже знал, что мне не избежать больничной койки. Больница была тоже деревянной. Серые некрашеные бревна ее построек казались какими-то скитами и должны были действовать удручающе не только на больного человека, но и на здорового. И короткие дни северной зимы тоже были серы, мглисты, мутны, точно окна снаружи занавешивались грязными простынями. Сколько насчитал я этих тягучих, как резина, дней, — несть числа!
Сюжет этого рассказа давно занесен в мою записную книжку и ждет своей очереди уже много лет. По совету Чехова, писатель должен быть холоден, когда пишет, иначе он запоет фальшивым голосом. Я чувствую, что сфальшивлю, и поэтому, наверно, никогда не получится у меня этот рассказ…