Шум же от первой — и единственной прижизненной — публикации Чаадаева был действительно большой. Герцен очень образно уподобил «Философическое письмо» выстрелу среди ночи. По свидетельству биографа М. Жихарева, никакое событие, не исключая и смерть Пушкина, не произвело такого впечатления: «Даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом; круглые неучи; барыни, по степени интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц, подьячие и чиновники, увязшие и потонувшие в казнокрадстве и взяточничестве; тугоумные, невежественные, полупомешанные святоши, изуверы или ханжи, поседевшие и одичалые в пьянстве, распутстве или суеверии, молодые отчизнолюбцы и старые патриоты — все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».
В первом из философских писем Чаадаев советует своей корреспондентке (подразумевается Панова) придерживаться всех церковных обрядов, упражняться в покорности, что, по его словам, «укрепляет ум». По мнению Чаадаева, только «размеренный образ жизни» соответствует духовному развитию. В отношении России Чаадаев высказывается весьма критически, полагая, что одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его, мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих. Мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений. В то же время он всемерно превозносит Западную Европу, полагая, что там идеи долга, справедливости, права, порядка родились из самих событий, образовывавших там общество, входят необходимым элементом в социальный вклад. Чаадаев видел в католической церкви, господствующей на Западе, поборницу просвещения и свободы. Одновременно Чаадаев критиковал крепостное право в России.
Тон гонениям задал управляющий департаментом духовных дел иностранных исповеданий Ф. Ф. Вигель. В письме митрополиту от 21 октября 1836 года он обращает пастырское внимание на то, что в «богомерзкой статье, нет строки, которая бы не была ужаснейшею клеветою на Россию, нет слова, кое бы не было жесточайшим оскорблением нашей народной чести». Далее достаточно четко формулируется обвинение в преступной принадлежности к революционной партии: «Среди ужасов французской революции, когда попираемо было величие Бога и царей, подобного не было видно. Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволил». И, наконец, вопль: «И где? в Москве, в первопрестольном граде нашем… сие преступление. И есть издатель, который превозносит ее похвалами и грозит другими подобными письмами! И есть цензура, которая все это пропускает. О Боже! до чего мы дожили».
Из письма Бенкендорфа царю» «Все, что для нас россиян есть священного, поругано, уничтожено, оклеветано с невероятною предерзостью, и с жестоким оскорблением как для народной чести нашей, так для правительства и даже для исповедуемой нами православной веры».
Дальнейшее известно. Последовала резолюция царя, в соответствии с которой Чаадаева объявляли умалишенным. Ему предписывалось не выходить из дома. Полицейский надзор ожесточился открытыми принудительными мерами.
Сам Чаадаев отнесся к своей участи со свойственной ему печальной иронией. В письме к брату он пишет: «У меня по высочайшему повелению взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим. Поражение мое произошло 28-го октября, следовательно, вот уже три месяца как я сошел с ума. Ныне издатель сослан в Вологду, цензор отставлен от должности, а я продолжаю быть сумасшедшим. Теперь, думаю, ясно тебе видно, что все произошло законным порядком, и что просить не о чем и некого». Более всего его удручает невозвращение отобранных бумаг, «потому что в них находятся труды всей моей жизни, все, что составляло цель ее».
Было от чего впасть в отчаяние. Но, хотя многие связи рушились, хотя приходится довольствоваться одной прогулкой в день и «видеть у себя ежедневно господ медиков» (первое время — наглого и пьяного штаб-лекаря), Чаадаева обнадеживает утешительная дружба милых хозяев и частое посещение товарищей.
В общении с власть имущими и в открытой для цензуры переписке «сумасшедший» продолжает разыгрывать лояльного по отношению к правительству человека, а в неподцензурных произведениях звучит его страстный голос просветителя и борца.