Фернанд Дюссоль кинулся к Монике и, потрясая седой гривой и горя негодованием, рассказал ей в чем дело. Измученный на репетициях сумасбродством Лэра, он, во избежание скандала, принужден был отложить свои замечания до того момента, когда пьеса будет уже готова к спектаклю. Так требовал Лэр, не допускающий в своих постановках никаких указаний, особенно авторских…
— Но, маэстро, как же вы согласились, вы — знаменитость?
— Надо было или снять «Сарданапала», а Бартолэ умолял меня этого не делать — тридцать тысяч неустойки этой скотине, специально приглашенной! Или же лезть в драку! А я, право…
— Да, — сказала Моника, — вам в драку…
На сцене вновь появился Эдгар Лэр, Бартолэ тащил его за рукав.
Она взглянула на знаменитого поэта, маленького и тщедушного, и на актера-геркулеса. Он сам был Сарданапалом и царственно возвращался в свои владения. Кирпичный фон, к счастью, занял внимание. Лэр объяснил, что при белом одеянии он желает черного фона.
— А вы не думаете, что это будет немного резко? — возразила Моника.
Фернанд Дюссоль имел несчастье с ней согласиться. Монарх презрительно посмотрел на него сверху вниз, потом повернулся к Монике и заявил тоном, не допускающим возражения:
— Я сказал: черный!
Она поклонилась, сочувственно пожала руку дрожащему от бессильной злобы Фернанду Дюссолю и ушла. Вредная штука — сумасшествие на свободе! Моника пожалела, что пошла в этот зверинец. Актерская истерика, свидетельницей которой она была сегодня, подчеркнула ее собственную трагикомедию. Как надоело ей самой играть в ней роль! Весь комизм жизни предстал сейчас перед ней в настоящем свете — в черном, как сказал тот…
Следующие дни до репетиции в костюмах были самыми ужасными днями ее жизни — не то тяжелым сном, не то бесконечным зевком в ожидании ночи, когда она отравлялась сразу и кокаином и опиумом. Аппетит пропал, во рту точно насыпана зола… Что такое ее кажущийся триумф! Одно сплошное падение! Теперь, разбитая, она снова оказалась на том же месте, где была в тот день, когда в вестибюль на авеню Анри-Мартин доставили на носилках тело раздавленной тети Сильвестры. Теперь ее собственное тело лежит разбитое под скалой. Ледяная волна в бешенстве бурлит у ног, над головой — черная бездна…
Не заставь ее Чербальева, она бы так и не пошла на первое представление «Сарданапала», не аплодировала бы машинально вместе с восторженным залом успеху Лэра, рычащего на террасе ассирийского дворца.
Зачем пошла? Зачем уступила? Да что там! Не первый же это компромисс с совестью.
Сидя на террасе кафе «Наполитен» с бароном Пломбино, Рансомом и мадам Бардино, она ела мороженое. За соседним столиком какой-то человек, привлекший ее внимание, после некоторого колебания, поклонился. Моника старалась вспомнить — кто это?
Кровожадный взгляд, глаза, как у кошки, рыжая борода… Нет, забыла! Он сосредоточенно посасывал свою коротенькую трубку. Незаметно вошли Фернанд Дюссоль с женой и сели рядом с незнакомцем. Моника почувствовала, что говорят о ней. Дюссоль приветливо поклонился. Из симпатии к одному и из любопытства к другому ей захотелось подойти. Она встала и поздравила с успехом старого поэта и его жену. После первого приветствия Дюссоль познакомил:
— Режи Буассело, Моника Лербье.
— Мы знакомы, — сказала Моника, сердечно пожимая неловко протянутую, узловатую руку.
— Вы читали «Искренние сердца»? — спросила г-жа Дюссоль.
Буассело пробурчал:
— Пятое издание. Мир тесен, как известно, мадам.
Моника пошутила:
— Уж не так тесен, если за целые четыре года не имела удовольствия вас встретить, — и объяснила Дюссолям: — мы познакомились у Виньябо… давно.
Она заметила удивление писателя. Он незаметно, застенчиво ее разглядывал. Неужели же она так изменилась? Ей вспомнился взгляд Бланшэ на прошлой неделе. Буассело тоже не мог прийти в себя от изумления.
— Да… давно, — пробормотал он смущенно.
— Так что вы меня почти не узнали.
— Вы остриглись, но все-таки я вас первый узнал, ответил писатель.
— Но с трудом?
Он не ответил. Да, в ней уже не осталось ничего от той блестящей девушки, которую он помнил. Перед ним сидела женщина, смятая жизнью, несчастная, замкнувшаяся в своей скорлупе. Бабочка превратилась в гусеницу. Сколько невыплаканных слез в когда-то синих, а теперь посеревших, как дождливое небо, глазах!
Буассело докурил свою трубку. Разговорились. Дюссоли ушли, но разговор продолжался. И даже — к ее удивлению — им стало лучше вдвоем.
Моника с удовольствием узнавала ту резкость мыслей и грубоватую искренность, которые ее когда-то поразили, но не возмутили.
— Вы, — сказал Буассело, глядя ей прямо в глаза, — вы делаете глупости. Вы курите?
— Вы тоже!
— Мы курим разный табак. Мой возбуждает, ваш — одурманивает.
— И это заметно? — спросила она, поглядев в зеркало на свое осунувшееся под румянами лицо.
— Очень даже, — пробурчал он. — Вид у вас отвратительный. Щеки впали. А глаза!.. Опиум и кокаин! Я сразу догадался. Этого не скроешь.
Она ответила серьезно:
— Нет, можно скрыть.
— Что?
— Время!
Он возмутился: