Ошарашенный увиденным, я продолжал стоять у борта, вцепившись в поручни. Кроме меня, кажется, никто ничего не заметил.
Два испачканных сажей йети подошли ко мне сзади и схватили меня за лапы.
— Ты медведь? — спросил один из них.
Я кивнул.
— Тогда твое место в адской душегубке.
Чтобы осмыслить свое новое положение, мне требовалась хотя бы минута покоя.
А на «Молохе» с этим было действительно туго. Постоянный шум, убийственная жара у топки, чад и копоть, изнурительный труд — все это оставляло не много места для размышлений. Стоило только на пару шагов удалиться от печи или всего на секунду опустить лопату, тут же являлись свирепые йети и призывали тебя к порядку. Пару раз я пытался заговорить с товарищами по несчастью, но они только удивленно поднимали брови и испуганно косились в сторону йети.
Вечером нас отводили в трюм, находившийся под машинным отделением. Там каждый получал по ломтю хлеба и кружке воды, а потом можно было несколько часов поспать в гамаке. Я отключался мгновенно, словно проваливаясь в беспамятство.
Мои коллеги — черные медведи — работали как заведенные: кормили вечно голодные печи и очищали пол и механизмы от сажи. Со мной они не разговаривали, да и друг с другом обменивались лишь редкими, скупыми фразами, только когда это было необходимо. Сам того не замечая, я превратился в одного из них.
Вскоре я оставил все попытки общения и вместе с ними молча тянул лямку машинного рабства. Равномерный ритм работы двигателя превратился в ритм моей жизни, я, как и все остальные, сам стал частью бездушного механизма. Единственной радостью был отдых в гамаке и надежда получить миску похлебки и стакан воды.
Роль надзирателей выполняли в основном йети и добраньские быки, но и они производили довольно жалкое впечатление. Не имея по сравнению с нами почти никаких привилегий, они работали наравне со всеми, особенно там, где требовалась грубая физическая сила, и не гнушались даже взять в руки лопату. Всеобщие усилия были направлены на обслуживание печей, печи обеспечивали работу мотора, мотор вращал винты, а винты двигали «Молох». Все остальное не существовало. Корабль бороздил море, чтобы бороздить море, — самое бессмысленное занятие, какое только можно себе представить.
Кожа на лапах загрубела настолько, что я мог закрыть раскаленные створки печи без прихваток. А жара, между прочим, рядом с ними стояла такая, что пот не успевал скатываться по шкуре, а тут же испарялся.
Ночью мне снились все те же полыхающие печи и горы угольных брикетов. Я вообще перестал думать, даже во сне меня не посещала мысль, что на свете может существовать что-то более важное, чем печи и уголь, горящие топки и движение «Молоха».
Прошли долгие месяцы, прежде чем я снова увидел небо. Практически все время я проводил в стальном трюме корабля, единственным связующим звеном с внешним миром была еле заметная сквозь клубы копоти круглая дыра в борту, через которую мы выбрасывали в море пепел. Время от времени я высовывал голову наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, но небо всегда было закрыто от меня дымом «Молоха». Внизу лоснилось жирными грязными пятнами море, из которого высовывались акульи пасти, жадно щелкающие зубами вслед пролетающим чайкам.
Однажды какая-то печь вышла из строя, добраньские быки развинтили ее на части, и мы должны были вытащить весь этот хлам на палубу, чтобы потом сбросить в море.
В тот момент, когда я с тяжелой чугунной дверцей на спине вывалился на палубу, резкий порыв ветра вдруг разогнал дым корабля. Взору моему открылось сияющее чистотой лазоревое небо с ослепительным солнечным диском посередине. Он сверкал как бриллиант. Стоял дивный летний день.