Думаешь иной раз — не в Париже спасли бы его от самоубийства, как полагал, скажем, Юлиан Семенов, а здесь, в Мексике. Она была для него тем же, чем Африка для Гумилева: мечтой о первозданном мире, еще хранящем жар рук Творца. Тут бы ему осуществиться, а не в «снеговой уродине», тут, где письма к полузнакомой женщине подписывают «целую следы ваших ног», среди естественного гиперболизма кактусов и страстей. Тут бы он не соскучился.
ДЛЯ ЧЕГО ПИШУ НЕ РОМАН.
Как это было бы прекрасно, и как легко в это поверить!
Представить Маяковского оставшимся в Латинской Америке.
Работу нашел бы. В крайнем случае играл бы в карты, а еще лучше на бильярде, содержа на выигрыши всю мексиканскую компартию.
А в пятьдесят пятом они приметили бы друг друга, ведь такие вещи всегда взаимны: он обратил бы внимание на рослого аргентинца с пышной шевелюрой, высоким бледным лбом, астматическим дыханием, но движениями спокойными и точными, как у него самого. А молодой аргентинский врач заметил бы — нельзя не заметить!— очень высокого, краснолицего, как индеец, бритоголового иностранца лет пятидесяти, а впрочем, без возраста. Седая щетина на черепе и бурых щеках. Почему иностранец? Ну, что-то такое. Нет печати пришибленности, которая лежит на местных угнетенных, и мрачноватого авантюризма, который отличает революционеров. Ясно, что отбрить может, но стрелять не будет.
— По-моему, я вас где-то видел, сеньор,— сказал бы общительный аргентинец.
— Это едва ли,— сказал бы иностранец.
— Вы немец? Француз?
— Бывал, но не оттуда. Неважно. А вы что здесь делаете?
— Я врач местной больницы, к вашим услугам.
— Врач — хорошо,— сказал бы иностранец отрывисто.— Если бы все сначала, я бы, может, тоже.
Они прошлись бы по городу, зашли выпить кофе, и аргентинский врач рассказал бы о своих путешествиях по латиноамериканским лепрозориям.
— Я тоже много путешествовал,— сказал бы высокий иностранец.— Теперь здесь. По-моему, здесь сейчас самое интересное место. Здесь получится то, что не получилось в России.
— А почему не получилось в России?— с горячим любопытством спросил бы молодой врач, который в последнее время много об этом думал.
— Климат,— неохотно ответил иностранец, катая папиросу из угла в угол большого темно-лилового рта.— И большая слишком. Там и не могло ничего получиться. Очень все друг друга ненавидят, понимаете? Здесь климат другой.
— Знаете,— во внезапном порыве откровенности сказал бы молодой врач, хороший революционер, но плохой конспиролог.— Это вы не по Марксу рассуждаете. Маркс ни слова не говорит про климат…
— Вы читали Маркса?— спросил бы иностранец без любопытства.
— Конечно! Постоянно его перечитываю.
— Ну и зря,— сказал бы иностранец.— У нас один поэт попробовал его почитать и повесился.
Они бы заспорили о Марксе, чувствуя, вопреки всем расхождениям, нарастающее взаимное доверие. К иностранцу подошла бы местная танцовщица и присела к нему на колени, как в кресло. Чувствовалось, что они давно знакомы.
— Если бы вы были настоящим марксистом, я бы многое вам мог рассказать,— пылко сказал бы молодой врач.— Но вы не разделяете мои взгляды, и потому, увы…
— Да чего рассказывать,— сказал бы иностранец.— Вы собираетесь отплыть на Кубу на яхте, у вас тут целый подпольный комитет.
Молодой врач вскочил бы и сунул руку в правый карман.
— Да не шпик я, не бойтесь,— сказал бы иностранец, сидя все так же неподвижно.—
— Почему же?— спросил бы молодой врач, оскорбленный в лучших чувствах.
— Вы хотите стрелять,— сказал бы иностранец.— А из стрельбы опять ничего не получится.
— Революцию не делают без стрельбы!— надменно повторил бы молодой свою любимую мысль, осенившую его когда-то под звездным небом Мачу-Пикчу.
— Со стрельбой делают
—
—
Аргентинец потом часто его вспоминал, и особенно часто — под мохнатыми боливийскими звездами. Под такими звездами только стихи писать и стрелять. Как же может быть одно без другого? Если так и терпеть всё, что творится, незачем писать стихи. Аргентинец любил стихи. Если хорошо пишешь, обязательно в конце концов стреляешь.
3