Взгляните с такой стороны. Когда он работал в левой газете «Трибьюн», ему приходилось терпеть порицание более ортодоксальных читателей. Им не нравилось, что он пишет о литературе, которая как будто мешала, а не способствовала «делу», – например, о поэмах роялиста-англиканца, да к тому же тори по убеждениям, Т.С. Элиота или о лингвистических экспериментах самородка Джеймса Джойса. Ему приходилось почти извиняться за то, что просит своих читателей пойти посмотреть на первые одуванчики в парке, а не проводить воскресенье, раздавая левацкие памфлеты. Он знал, в чем суть марксизма. Он сражался бок о бок с марксистами в Испании, но в отличие от более радикальных английских социалистов был не готов закрывать глаза на то, что делается от имени марксизма в России. Его радикализм был радикализмом XIX века – с сильной примесью чего-то более старого, диссентерского духа Дефо и гуманистического гнева Свифта. Он заявлял, что Свифтом из всех писателей он восхищается с наименьшими оговорками, и то, что Свифт был деканом собора Святого Патрика в Дублине, нисколько не оскорбляло его агностицизма. Оруэлл написал одно скверное, но очень трогательное стихотворение: в своей прошлой инкарнации он оказывается сельским священником, который медитирует в садике, глядя, как растут ореховые деревья.
Красиво сказано, и в этом есть изрядная доля истины. Свою страну он любил гораздо больше своей партии. Ему не нравилась тенденция более ортодоксальных социалистов жить в мире чистой доктрины и игнорировать реалии унаследованной, национальной традиции. Оруэлл ценил свое английское наследие – язык, полевые цветы, церковную архитектуру, «Оксфордский мармелад Купера», невинную непристойность открыток со взморья, англиканские гимны, горькое пиво, отменную чашку крепкого чаю. Вкусы у него были буржуазные, а сам он хотел стать на сторону рабочих.
Не забывайте, он был сыт по горло и утратил надежду. Он пытался любить рабочих, но не мог. В конце концов, он был выходцем из правящего класса, он учился в Итоне, он говорил с аристократическим акцентом. Когда он призывал своих собратьев-интеллектуалов по среднему классу спуститься на ступеньку и принять культуру горняков и фабричных рабочих, он говорил: «Вам нечего терять, кроме произношения». Но сам-то он не мог его «потерять». Сердцем он был за справедливость для рабочего класса, но не мог принять рабочих как реальных людей. Они были животными – благородными и могучими, как конь Боксер из «Скотного двора», но, по сути, из иного теста, чем он сам. Он боролся со своей неспособностью любить их путем отчаянного самоотречения: вынудил себя скитаться по трущобам Парижа и Лондона, провел несколько месяцев в аду, плодом которых стала книга про «Причал Уигана». Он жалел рабочих – или животных. А еще он их боялся. В его произведениях силен элемент ностальгии – по жизни рабочего класса, которой он не мог жить. И эта ностальгия превратилась в неуемную тоску по дому. А она, в свою очередь, смешалась с другой ностальгией.
Вы правы. Оруэлл воображает невозможно уютное прошлое – прошлое как своего рода кухню, где с балок свисают окорока и пахнет старой собакой. Как социалисту ему следовало бы относиться к прошлому настороженно. Как только начнешь тосковать по доброму полицейскому, чистому воздуху, шумным вольным речам в пабе, по семьям, члены которых держатся заодно, по жареном мясу и йоркширскому пудингу, по буйству старого мюзик-холла, не успеешь оглянуться, как станешь ломать шапку перед сквайром. Этому прошлому приходится противопоставлять настоящее – настоящее с его политическими догмами, вооруженными полицейскими, выдохшимся пивом, страхом перед прослушиванием, рыбными сосисками. Помните героя «Глотнуть воздуха»? Он откусывает от такой дряни и говорит, что ощущение такое, будто у тебя на языке современный мир. Оруэлл, кажется, боится будущего. Он хочет противопоставить ему прошлое, точно прошлое было реальным миром с неподдельными предметами.