Но это, видимо, нравилось Маяковскому потому, что было похоже на самого Маяковского. В раннем периоде у двух этих великих — хотя совершенно противоположных— поэтов было некоторое сходство, но потом оно исчезло. Они, по выражению Уолта Уитмена, соединились на мгновение, как орлы в полете, и продолжали свой путь уже совершенно отдельно. Пастернак, по собственному признанию, даже спровоцировал ссору, чтобы расстаться, на что они оба были заранее обречены. Но, пожалуй , никто так не любил, не жалел Маяковского, как Пастернак. Именно Пастернак написал о самоубийстве Маяковского такие строки:
Твой выстрел был подобен Этне В предгорье трусов и трусих.
А гораздо позднее в своих автобиографических заметках Пастернак дал точный анализ того, что посмертная похвала Сталина Маяковскому — "Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской
эпохи" — была для репутации Маяковского не спасительной, как это тогда казалось, а убийственной. "Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью", — писал Пастернак. Это совпадало с горькой мыслью, высказанной Пастернаком о смерти Ленина:
Я думал о происхожденье Века связующих тягот. Предвестьем льгот приходит гений И гнетом мстит за свой уход.
Сам Пастернак, начав с бунта формы против классицистов и доходя в концентрированности метафор иногда до почти полной непонятости, постепенно опразрачнивался и с годами пришел к хрустально-чистому, профильтрованному стиху. Но это была подлинная классика, которая всегда выше реминисцентного классицизма. Позднее стихи Пастернака потеряли в плотности, но зато выиграли в чистоте, в отсутствии лишнего. У стиха Пастернака поразительное слияние двух начал — физиологического и духовного. Философия его поэзии не умственно выработанная, а "выбормотан-ная". Но, конечно, за этим кажущимся импровизированным полубредом была огромная человеческая культура. Бред высочайше образованного, тончайше чувствующего человека будет совсем другим, чем бред диктатора или бюрократа.
Пантеизм Пастернака включал в себя и женщину как высшую материнскую силу природы. После Пушкина, пожалуй, никто так не чувствовал женщину, как Пастернак:
И так как с малых детских лет Я ранен женской долей, И след поэта — только след Ее путей — не боле...
И оттого двоится Вся эта ночь в снегу, И провести границы Меж нас я не могу.
Простимся, бездне унижений Бросающая вызов женщина! Я — поле твоего сраженья.
Эротику Пастернак поднимал на уровень религиозного поклонения, на уровень великого языческого фатума:
На озаренный потолок Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья.
Стих Пастернака обладает поразительно скрупулезным стереоскопическим эффектом, когда кажется, что прямо из страницы высовывается ветка сирени, отяжеленная влажными лиловыми цветами, в которых возятся золотые пчелы:
Душистою веткою машучи, Впивая впотьмах это благо, Бежала на чашечку с чашечки Грозой одуренная влага. Пусть ветер, по таволге веющий, Ту капельку мучит и плющит. Цела, не дробится, их две еще, Целующихся и пьющих.
3
Я никогда не надеялся познакомиться с Пастернаком, ибо считаю, что Его Величество Случай должен сам соединять людей. Читая его стихи с детства, что, честно говоря, не было типично для советских мальчиков сталинского времени, никаких встреч я не искал.
Году в пятидесятом Пастернак должен был читать в ЦДЛ свой перевод "Фауста". Вокруг поэзии была тогда некая особая приглушенность, и никакого столпотворения и конной милиции не было. Дубовый зал был полон, но отнюдь не переполнен, и мне, семнадцатилетнему начинающему поэту, все-таки удалось туда проникнуть. Устроители нервничали: Пастернак опаздывал. Положив свою шапку со стихами внутри на галерочное место, я спустился вниз в вестибюль с тайной надеждой увидеть Пастернака поближе. Его почему-то никто не ожидал в вестибюле, и, когда распахнулась вторая дверь и он вошел, кроме меня, перед ним никого не оказалось. Он спросил меня нараспев и чуть виновато улыбаясь: "Скажите, пожалуйста, а где тут состоится вечер Пастернака? Я, кажется, опоздал..." Я растерялся, потеряв дар речи.