Алкеста и Антигона пробудили во мне самые возвышенные мечты
[262], какие только доступны мальчику. Сидя на парте, перепачканной чернилами, уткнувши нос в словарь, я видел божественно прекрасные лица, руки, словно выточенные из слоновой кости, бессильно повисшие вдоль белых туник, я слышал голоса, мелодичные жалобы которых звучали чудеснее самой чудесной музыки.Это навлекло на меня новые наказания. И справедливо: я занимался в классе посторонними делами. Увы! Эта привычка осталась. В какой бы класс жизни меня ни поместили, боюсь, как бы я, даже убеленный сединами, не заслужил бы того же упрека, что и во втором классе: «Нозьер, вы занимаетесь в классе посторонними делами!»
Но больше всего сияние и музыка античной поэзии опьяняли меня в зимние вечера на улице, по выходе из коллежа. При свете газовых фонарей и у освещенных витрин я перечитывал стихи и по дороге домой повторял их вполголоса. На узких улицах предместья, уже окутанных мглой, царило оживление зимних вечеров.
Случалось, что я натыкался на мальчишку из булочной, несшего корзину с хлебом на голове и так же, как я, погруженного в мечты, или же вдруг чувствовал на своей щеке горячее дыхание усталой лошади, тащившей повозку. Но действительность не портила мне грез, потому что я нежно любил старинные улицы предместья, чьи камни были свидетелями моих младенческих лет. Однажды вечером у фонаря торговца каштанами я прочел слова Антигоны, и вот четверть века спустя, стоит мне вспомнить строфу:
как перед моими глазами возникает овернец, надувающий бумажный пакетик, и я чувствую тепло жаровни, на которой жарятся каштаны. Воспоминание об этом человеке гармонично сливается в моей памяти со стенаниями фиванской девы.
Так я запомнил множество стихотворений. Так приобрел полезные и ценные знания. Так изучил древних классиков.
Мой метод был хорош для меня, он может быть непригоден для другого. Рекомендовать его я поостерегусь.
Впрочем, должен покаяться: мой вкус, воспитанный на Софокле и Гомере, оказался недостаточно хорошим для класса риторики. Так заявил наш преподаватель, и я охотно ему верю. В семнадцать лет вкус редко бывает хорошим. Дабы улучшить мой вкус, учитель риторики посоветовал мне внимательно изучить полное собрание сочинений Казимира Делавиня
[263]. Я не последовал его совету. Мои вкусы сложились под влиянием Софокла, и от этого влияния я не мог отделаться. Преподаватель риторики отнюдь не казался мне, да и теперь не кажется, тонким ценителем литературы, но, несмотря на скучный склад ума, он был человеком прямым и гордым. Если он и преподал нам некоторые литературные ереси, то во всяком случае на личном примере показал, что такое честный человек.Это тоже очень ценное знание. Г-на Шаррона уважали все ученики. Дети безошибочно определяют моральную ценность своих учителей. О несправедливом горбуне и о честном Шарроне я до сих пор думаю точно так же, как и двадцать пять лет тому назад.
Но день меркнет над платанами Люксембургского сада, и призрак мальчугана, вызванный мною, сливается с тьмой. Прощай, мое маленькое «я», утраченное мною, скорбь моя о тебе была бы безутешной, если бы я не обрел тебя вновь, еще более милым, в моем сыне.
Ребенком я был очень понятлив, но к семнадцати годам поглупел. Я стал так застенчив, что каждый раз, как мне приходилось здороваться или бывать в обществе, на лбу у меня выступал пот. В присутствии женщин на меня нападал столбняк. Я буквально следовал преподанному мне в одном из младших классов наставлению из «Подражания Христу», которое я запомнил потому, что стихи, принадлежащие Корнелю
[264], показались мне необычными:Я следовал совету старого монаха-мистика, но следовал вопреки своей воле. Мне бы хотелось, встречая женщин, не разлучаться с ними так быстро.