В Москву я приехала 28 октября — в тот самый день, когда бомбы попали в Большой театр, в университет на Моховой и в здание ЦК на Старой площади. Отец был в убежище, в Кремле, и я спустилась туда. Такие же комнаты, отделанные деревянными панелями, тот же большой стол с приборами, как и у него в Кунцеве, точно такая же мебель. Коменданты гордились тем, как они здорово копировали Ближнюю дачу, считая, что угождают этим отцу. Пришли те же лица, что и всегда, только все теперь в военной форме. Все были возбуждены — только что сообщили, что разведчик, пролетев над Москвой, всюду набросал небольших бомб… Отец не замечал меня, я мешала ему. Кругом лежали и висели карты, ему докладывали обстановку на фронтах. Наконец, он заметил меня, надо было что-то сказать… «Ну, как ты там, подружилась с кем-нибудь из куйбышевцев?» — спросил он, не очень думая о своем вопросе. «Нет, там организовали специальную школу из эвакуированных детей, их много очень», — сказала я, не предполагая, какова будет на это реакция. Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза, как он делал всегда, когда что-либо его задевало: «Как? Специальную школу?» — я видела, что он приходит постепенно в ярость. «Ах вы… — Он искал слова поприличнее. — «А вы, каста проклятая! Ишь, правительство, москвичи приехали, школу им отдельную подавай! Власик — подлец, это его все рук дело!..» Он был уже в гневе, и только неотложные дела и присутствие других отвлекли его от этой темы. Он был прав — приехала каста, приехала столичная верхушка в город, наполовину выселенный, чтобы разместить все эти семьи, привыкшие к комфортабельной жизни и «теснившиеся» здесь в скромных провинциальных квартирках… Но поздно было говорить о касте, она уже успела возникнуть и теперь, конечно, жила по своим кастовым законам.
В Куйбышеве, где москвичи варились в собственном соку, это было особенно видно. В нашей — «эмигрантской» школе все московские знатные детки, собранные вместе, являли столь ужасающее зрелище, что некоторые местные педагоги отказывались идти в классы вести урок. Слава Богу, я училась там лишь одну зиму и уже в июне вернулась в Москву. Я ездила в Москву из Куйбышева еще в ноябре 1941 года и в январе 1942-го, тоже на день-два, повидать отца. Он был, как и в первый раз, занят и раздражен, — ему было абсолютно не до меня и вообще не до наших глупых домашних дел… Я чувствовала себя в ту зиму страшно одинокой. Может быть, возраст уже подходил такой — шестнадцать лет, пора мечтаний, исканий, сомнений, которых я не знала раньше. В Куйбышеве я стала впервые ходить слушать серьезную музыку — туда была эвакуирована филармония. Там впервые исполнили и Седьмую симфонию Шостаковича. У нас внизу, в длинном темном коридоре возле кухни, крутили кинопередвижку — мы смотрели хронику с фронтов, осажденный Ленинград, осень под Москвой… Хроника тех военных лет незабываема — ее тогда снимали прямо в боях, в окопах, под надвигающимися танками… Приехал ненадолго Василий повидать сына. Он лишь перед войной окончил авиационное училище в Липецке — тогда еще сам летал на истребителях, — но уже был майор и назначен Начальником Инспекции ВВС, — какая-то непонятная должность непосредственно в подчинении у отца. Недолго Василий был под Орлом, потом штаб-квартира его была в Москве, на Пироговской — там он заседал в колоссальном своем кабинете. В Куйбышеве возле него толпилось много незнакомых летчиков, все были подобострастны перед молоденьким начальником, которому едва исполнилось двадцать лет. Это подхалимничание и погубило его потом. Возле него не было никого из старых друзей, которые были с ним наравне… Эти же все заискивали, жены их навещали Галю и тоже искали с ней дружбы. В доме нашем была толчея. Кругом была неразбериха — и в головах наших тоже. И не было никого, с кем бы душу отвести, кто бы научил, кто бы сказал умное, твердое, честное слово… В ту зиму обрушилось на меня страшное открытие.