Увидев это, я похолодела. Я представила себе, как мой отец разворачивает газету… Дело в том, что ему уже было «доложено» о моем странном, очень странном поведении. И он уже однажды намекнул мне очень недовольным тоном, что я веду себя недопустимо. Я оставила этот намек без внимания и продолжала вести себя так же, а теперь он, несомненно, прочтет эту статью, где все так понятно, — даже наше хождение в Третьяковку описано совершенно точно… И надо же было так закончить статью: «Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля»… Боже мой, что теперь будет?! Люся возвратился из Сталинграда под Новый, 1943 год. Вскоре мы встретились, и я его умоляла только об одном: больше не видеться и не звонить друг другу. Я чувствовала, что все это может кончиться ужасно. Он и сам был обескуражен и говорил, что статью он посылал не для «Правды», что его «подвели друзья». Но, по-видимому, он и сам понимал, что мы привлекаем к себе слишком опасное внимание, и он согласился, что нам надо расстаться… Мы не звонили друг другу две или три недели — весь оставшийся январь. Но от этого только еще больше думали друг о друге. Позже, через двенадцать лет, мы сопоставляли события: Люся говорил, что лежал это время на диване, никуда не ходил и только смотрел на стоявший рядом телефон. Наконец, я первая не выдержала и позвонила ему. И все снова закрутилось. Мы говорили каждый день по телефону не менее часа. Мои домашние были все в ужасе. Решили как-то образумить Люсю. Ему позвонил полковник Румянцев, ближайший помощник и правая рука генерала Власика — одна из тех же фигур, охранявших отца. Уж им-то все было известно про нас — даже то, чего никогда не было… Румянцев дипломатично предложил Люсе уехать из Москвы куда-нибудь в командировку, подальше… Люся послал его к черту и повесил трубку.
Весь февраль мы снова ходили в кино, в театры и просто гулять. Тучи сгущались над нами, мы чувствовали это. В последний день февраля был мой день рождения, — мне исполнилось тогда 17 лет; мы хотели где-нибудь посидеть спокойно в этот день и никак не могли придумать, как бы это сделать? Ни один из нас не имел возможности прийти домой к другому, мы могли только найти нейтральное место. Но и в пустую квартиру около Курского вокзала, где собирались иногда летчики Василия, мы пришли не одни, а в сопровождении моего «дядьки» Климова; он был ужасно испуган, когда после уроков в школе я вдруг двинулась совсем не в обычном направлении… И там он сидел в смежной комнате, делая вид, что читает газету, а на самом деле старался уловить, что же происходит в соседней комнате, дверь в которую была открыта настежь. Что там происходило? Мы не могли больше беседовать. Мы целовались молча, стоя рядом. Мы знали, что видимся в последний раз. Люся понимал, что добром все это не кончится, и решил уехать; у него уже была готова командировка в Ташкент, где должны были снимать его фильм «Она защищает Родину», о белорусских партизанах. Нам было горько — и сладко. Мы молчали, смотрели в глаза друг другу и целовались. Мы были счастливы безмерно, хотя у обоих наворачивались слезы. Потом я пошла к себе домой, усталая, разбитая, предчувствуя беду. А за мной плелся мой «дядька», тоже содрогавшийся от мысли, что теперь будет ему… А Люся поехал домой собирать вещи, чтобы через несколько дней уехать из Москвы. 1 марта у него была Таня Тэсс. Он сидел грустный, подавленный, — это мне рассказывали они оба — Люся и Таня — через двенадцать лет… А на следующий день, 2 марта 1943 года, когда он уже собрался ехать, пришли к нему домой двое и попросили следовать за ними. И поехали они все на Лубянку. Тут увидел Люся и знаменитого нашего генерала Власика, приехавшего лично удостовериться, так ли все идет, как надо. Все шло, как надо… Люсю обыскали, объявили ему, что он арестован. Мотивы — связи с иностранцами. Он действительно бывал не раз за границей и в Москве знал едва ли не всех иностранных корреспондентов. Этого он не мог отрицать. И этого было уже достаточно для обвинения в чем угодно…