На этих «приказах» резолюции синим «сталинским» карандашом: «Слушаюсь». «Покоряюсь», «Согласен», «Будет исполнено». Невольно вспоминаются тысячи самых разных, подчас страшных, документов, на которых был тот же автограф. Но очевидно, что эта игра была мила Сталину. Она давала ему ощущение невинности и непритязательности детства, которого сам он был лишен. Иногда он писал маленькой еще Светлане и целые письма. Причем, в 1930-31 годах большими печатными буквами, чтобы дочь могла их прочесть сама.
«Сетанке-хозяйке.
Ты, наверное, забыла папку. Потому-то и не пишешь ему. Как твое здоровье? Не хвораешь ли? Как проводишь время? Лельку не встречала? Куклы живы? Я думал, что скоро пришлешь приказ, а приказа нет как нет. Нехорошо. Ты обижаешь папку. Ну, целую. Жду твоего письма.
«Здравствуй, Сетанка!
Спасибо за подарки. Спасибо также за приказ. Видно, что ты не забыла папку. Если Вася и учитель уедут в Москву, ты оставайся в Сочи и дожидайся меня. Ладно? Ну, целую.
Рассматривая копии этих писем, которые вернули ее память о детстве, о теплых отношениях, которые только тогда и были у нее с отцом, Светлана Иосифовна припомнила, однако, и не очень приятную для нее историю с фотографией, сохранившейся у нее. Когда-то она послала ее отцу, но получила обратно со злобным письмом. «У тебя наглое выражение лица, — было написано его синим карандашом. — Раньше была скромность, и это привлекало».
«Я думаю, что тогда ему почудилась в этом обычном фото какая-то независимость, вызов. Скорее всего, он увидел, что я вырастаю. Исчезает та ласковая покорная девочка, которая была для него отдушиной в окружающем мрачном мире, созданном им самим. Теперь-то я понимаю, что родилась и выросла в семье, где все было ненормальным, угнетающим. И самым мрачным символом безысходности было самоубийство мамы. Когда мне было, наверное, уже лет двадцать, отец вдруг стал говорить о моей маме, как она умерла. Незадолго перед этим я увидела на его письменном столе мамину фотографию и пачку ее писем к нему. Отец их перечитывал, чего раньше не было. Я очень боялась этих разговоров. Я жила с этой болью. Мы привыкли считать его сильным. И, когда я чувствовала, что он хочет сказать мне что-то личное, я пугалась и всячески уходила от этих разговоров. Просто убегала. Наверное, этим я тоже отдалила его от себя… Сейчас я очень жалею, что никогда так с ним и не поговорила о жизни вообще.
Оглядываясь назад, я вижу отца как бы со стороны: опустошенный, одинокий человек, оставшийся без старых друзей, родственников, отгородившийся от мира. Ему было бесконечно трудно. Конечно, он был политическим деятелем до мозга костей. Я нисколько не сомневаюсь — одним из крупнейших лидеров ХХ века. Как Рузвельт, как Черчилль, как де Голль. Делать из него ничтожного злобного неврастеника, как сейчас это делают, это бред. Но история еще скажет свое слово.
Политические лидеры никогда не могут всем угодить. Я за границей живу уже несколько десятилетий. В Англии кто-то ругает Черчилля, а кто-то обожает. Так же в Америке Рузвельта — кто возносит, а кто считает чуть ли не криминалом. То же во Франции с де Голлем. Это судьба политического деятеля. Так что для меня не имеет значения, кто как его называет. Да говорите что угодно. Меня это не трогает. «Психология преступника», — ругает кто-то, а рядом кто-то безмерно хвалит. Мне нужно сохранить свое собственное мнение. Мы в семье знали его таким, каким мало кто его знал.
Конечно, он был диктатором. Да, и де Голль был диктатором, Троцкий был диктатором военным, и Мао, и Кастро… Как в то время можно было без диктатуры, да еще в такой огромной стране?
И, безусловно, он был человек военный. Я думаю, для моего отца было легче в годы войны. Он был талантливым организатором. Умел найти умных людей, собрать их. Он каждого знал. Знал, что человек делает, что от него можно получить. Четыре года войны были его расцветом. Работал он сутками. Я не знаю, когда отец спал, потому что все время были телефонные звонки, донесения, доклады, бесконечные совещания, разборы операций, их планирование…
А когда война кончилась, он заболел. У него сразу после сильнейшего нервного и умственного напряжения наступил спад. Ему было 56 лет, когда война кончилась, и в 1946 году он очень болел. Мне, конечно, ни слова не сказали, скрывали. Великая тайна даже от меня. Непонятно почему. Я от Ждановых узнала. Все думали, что отец умрет, а Жданов его заменит. Жданов боялся этого как огня. У него было больное сердце. Он молился, чтобы отец выжил.