— Папаша Бюнье читает тот же курс, но у него мало слушателей, — шепнул мне Фонтанэ. — Это гнусный старикашка. У него вечно течет из носа, и он сморкается в красный платок величиной с простыню. А на лекциях Деманжа, как видишь, всегда полно, — его очень высоко ценят.
Деманжа мне вовсе не понравился. Я нашел, что голос у него монотонный и говорит он вяло; так оно и было, но, будь я поумнее, я бы понял, что студенты ценят в его лекциях ясность и четкость изложения.
Фонтанэ, который не давал передохнуть ни себе, ни другим, мигом увлек меня из большой аудитории в зал, где шли экзамены на лиценциата. Экзаменаторы держались с большой торжественностью, явно стремясь поразить воображение. Они восседали в мантиях вокруг стола, покрытого зеленым сукном; их было трое, как судей в преисподней, и восседали они на возвышении, взирая с высоты своего величия на съежившегося, перепуганного кандидата. Судья, сидевший посредине, был тучный, напыщенный и грязный. Именно он вел экзамен, когда мы вошли в зал. Его главной заботой было поразить своим могуществом и грозным видом. Он задавал вопросы внушительно и торжественно, иногда, по примеру Сфинкса, этой жестокой девы, коварно затемнял их смысл и своим глубоким низким голосом, напоминающим рев быка, устрашал кандидата, который отвечал слабым, дрожащим шепотком. После него взял слово судья, сидевший справа. Этот был маленький, тощий, зеленый, как попугай, и говорил в нос пискливым голосом. Судя по всему, во время экзамена он не столько стремился проверить знания кандидата, сколько побольнее уязвить сарказмами своего дородного собрата, на которого намекал, не называя по имени, но обмениваясь с ним колючими ядовитыми взглядами. Трое судей так ненавидели друг друга, что для остальных у них ненависти уже не хватало. Довольные тем, что привели в трепет кандидата, они присудили ему степень, и все обошлось без слез и зубовного скрежета.
Напоследок мы зашли посмотреть экзамен на медицинском факультете. Там было все по-другому. Кандидат, располневший и плешивый, казался уже немолодым. Осторожно и нерешительно он резал скальпелем распростертый перед ним труп сухонького старичка, который, казалось, насмешливо ухмылялся. Профессор с длинными татарскими усами, удобно развалясь в кресле, спрашивал у студента:
— Ну, а железа? Где же она? Вы что, до завтра ее не найдете?
Ответа не последовало. Двое ассистентов что-то писали или исправляли письменные работы. На одном из них была надета шапка с меховой опушкой, нелепой формы и непомерной величины, более похожая на кивер, чем на шапку. Фонтанэ объяснил, что это музейный образец головного убора, сделанный в 1792 году по рисунку Давида, что шапка хранилась в музейной витрине факультета, а этот профессор чуть ли не насильно вытребовал ее у служителя. Тут экзаменатор, задрав ноги на ручку кресла, опять спросил:
— Ну, а железа?
На этот раз он получил ответ:
— Она атрофирована.
Тогда профессор заявил, что это вина покойника и что мертвецу надо поставить плохую отметку.
И вот, несмотря на непринужденность обстановки и бесцеремонность профессоров, мне стало ясно, что этот экзамен по существу гораздо значительнее, чем экзамен у юристов, на котором мы недавно присутствовали, и что высокопарность ученых только подчеркивает смешные стороны науки.
Я покинул экзаменационный зал с искренним желанием учиться медицине. Правда, это желание не было настолько твердым, чтобы побудить меня к долгим и трудным занятиям в совершенно незнакомой мне области. Опасаясь, что уже в зрелых годах, как тот толстый плешивый студент, я вдруг не сумею найти железу на шее ухмыляющегося трупа, я отказался от этого еле зародившегося намерения.
Впоследствии я часто жалел, что не выбрал медицины. Я не знаю ничего прекраснее жизни какого-нибудь Клода Бернара
[371]и часто завидую плодотворной гуманной деятельности деревенских врачей. Отец отдавался своей профессии с ревностным усердием, но не советовал мне за нее браться.