«Глубокие реки потекут от моря назад к своему истоку, солнце побежит назад, поворотив своих коней, земля понесет звезды, небо будет разрезано плугом, волна загорится, а огонь даст воду…»
Как можно было жить в России с такими мыслями, как?!
В почетную ссылку, с глаз долой, отправлен Антиох Кантемир, посланником в Англию. После шести лет, слышала Елизавета, переведен в Париж. Если и доходили до нее вести, так под учтивым дипломатическим флером. Всего на год и старше ее Антиох-пересмешник, а, говорят, старик стариком. А она-то?..
Подумать страшно, что скажет зеркало! Нет, не то, что в оправе отцовской работы, — любил царь-батюшка на станке безделухи резать. Заграничное зеркало — душа любимого Черкесика. Его, Алешенькина привязанность. Разве она-то — не зеркальце его ненаглядное? Потому и не грустилось ей, как рано состарившемуся Антиоху. В подражание ему, еще петербургскому, молодому, на сочинительство веселых песенок тянуло. Женское естество прямо вопрошало:
Самой ли написалось, списалось ли с кого — какая разница. Ей принадлежал этот грешный мир. Бегая из горницы в горницу, она распевала на все четыре стены. Хозяйские дела маленько поправились — подновились и расширялись стены на дальнем Царицыном лугу. Да хоть и в Гостилицах — стараньями Алешеньки там тоже знатная стройка идет. При скудости кошеля, при недружелюбии большого двора, да что там — при явной вражде. Отвергнутая, злорадно забытая. Ждущая монастыря ли, расправы ли еще худшей?..
А душа-то поет! Вроде и нет ничего грязного. Дивятся люди, плетущие вкруг умирающей императрицы истинно рыбацкие сети. Как ни велика рыбища, а воли не больше, чем у арестантки-цесаревны. У нее — своя воля, любовью называется. Возьмите ее! Герцог Курляндский уж на что хват, а против цесаревны опускает сплошь окольцованные руки:
— Не изволите сказать, что так веселы, ваше высочество?
— Не изволю… потому что и сама не знаю, ваше величество.
Величество — это уже царское обращение. Но Бирон принимает как бы по праву. Дни Анны Иоанновны сочтены, она уже и при поддержке его властной руки на люди показаться не может. Ноги отказывают… а может, и душа?..
Амурные намеки охраняющего падающий трон Бирона… или любезность привычная?
— Что трон без красы земной!
Тут можно бы и возразить, на его-то житейском примере, но одного неосторожного слова достаточно, чтоб напоследок тяжкого царствования под топор попасть. Раз уж самого канцлера, умницу и российскую надежу, Артемия Петровича Волынского, как непотребного разбойника, четвертовали… Какова после этого власть изгнанницы-цесаревны?
Грубостью на зазывные речи всесильного прельстителя отвечать нельзя. Только женская уклончивость, с расчетом на божеское время:
— Ах, ваше величество! Не смущайте тихую золушку. Видите, по первому зову я приезжаю во дворец, а как можно без зова? Нельзя напрасно тревожить государыню.
— Нельзя… пока нельзя, премудрая цесаревна. Но извольте далеко не уезжать. Не похитил бы вас какой разбойник?
Возвратясь в свой дом после таких речей — прямо в придворном платье на постель кинешься. Хоть и платьев-то — раз-два, и обчелся. В долги влезать приходится, даже странно, что еще дают. Истинно, царская жизнь!
Но долго печалиться — не в ее натуре. Стоит скинуть придворное платье, как на радостный зов:
— Душка-Дусенька!
А та уж знает — с чего уж это.
— Да дожидается, государыня-цесаревна. Весь измаялся, пока вы во дворец ездили.
— Так чего стоишь… дура! Зови.
А уж явился с извинительным, но не робким поклоном:
— Чего прикажете, господыня?
Она внимательно на него посмотрела:
— Сколько времен мы знаемся?
— Не считал, господыня.
— А ты посчитай, Алешенька, ты посчитай!
— В голове помутилось… Лизанька…
Она чувствует, с каким трудом ему дается последнее слово. Сколько раз просила, даже повелевала — с глазу на глаз попросту звать, а все напрасно. Не выговаривается у него совсем нетрудное словцо. А раз уж выговорилось, поощрить надо.
Руки ее привычно перебирали смоляные волосья. От головы к усам, от усов к бороде. Истинно, Черкес! На улице показаться нельзя: слишком приметен. Но не сидеть же сиднем в четырех стенах. Настюшка Михайловна, подружка разбитная, и то советует: «Да обрей ты своего Черкеса! Смотри, примечают разные подхалюзники…» И ведь не откажешь ей в прозорливости: следят-выслеживают… Потому и держит его чуть ли не взаперти. Но — что станется с мужика, прокопченного от дурных печей?
— Вася! — без всякой вроде бы мысли возникает очередной зов. — Жив ли ты, Вася?
Не было у нее, как при большом дворе, ни звонких серебряных колокольцев, ни расторопных камердинеров — все собственный голос решал.
Довольно изрядный, особливо во гневе. Услышал Вася Чулков, истопник незаменимый, прямо с медной кочергой прибежал.
— Чего изволите, государыня-цесаревна?