— Не помню, — ответил Джанантонио, сердито ёрзая на месте. — Да, вспомнил. Мне это не кажется забавным, но вам, может быть, будет смешно. Он говорит, что одна старушка вдова дала денег священнику, чтобы тот отслужил обедню Святому Григорию за спасение её души, а у священника было на три лиры лотерейных билетов, и он считал себя уже обеспеченным на всю жизнь. Вот он и говорит старушке: «Обедню! Немного мне уже осталось отслужить обеден, скоро я на...у на красные свечи».
— Что, что он сказал о красных свечах? — весело переспросил Бруно, не расслышав слова, которое употребил Джанантонио.
— Да вы знаете. — Джанантонио опять покраснел и припал головой к рукаву Бруно. — Мне не хотелось говорить того слова, которое сказал Бартоло. — Он хихикнул. — Я употребил другое, повежливее. — И, заслонив лицо рукой, он повторил выражение Бартоло.
Эта жеманная стыдливость не понравилась Бруно. Вряд ли мальчик научился такому лицемерию в крестьянском домишке, где он вырос. Это уже, несомненно, влияние Мочениго. Джанантонио старался забыть своё прошлое, казаться юношей из хорошего дома. И не только это. За его притворством, за девичьими повадками чувствовался гнёт какой-то тайны.
В то время как Бруно, стоя у окна, глядел на абрикосовое дерево в цвету, его неожиданно осенила новая мысль. Она так его потрясла, что он ощутил слабость и вынужден был привалиться к подоконнику, не обращая внимания на тревожные расспросы Джанантонио. Что-то захлестнуло его, как бурная волна, которая вздымается высоко и затем разбивается о берег. Как сильный порыв ветра, который гнёт деревья до земли.
Теперь он понял, почему мир кажется ему прекрасным в те часы, когда он наедине с птицами, солнцем, с ветром, золотой рябью пробегающим в поле по косматым колосьям, с древними холмами. Мир тогда совершенен, ибо в нём нет людей, ибо тогда он, Бруно, видит в мире лишь совершённое взаимодействие форм, сочетание элементов, созидание и разрушение, щедрое многообразие и единство. Оттого мир-природа приносил облегчение отягощённой душе. А мир-человечество совсем другое дело. В нём не чувствуется ни равновесия, ни свободы взаимодействий.
Вот он, Бруно, стоит в этой комнате и смотрит в белое, болезненно-красивое лицо мальчика, лицо, в котором как будто застыло отражение окровавленного тела изнасилованной матери и злых рук отца, хватающих плеть. И душа не знает покоя, не видит
— У меня на минуту закружилась голова, — сказал он Джанантонио. И, рассеянно взяв мальчика за пуговицу, продолжал: — Знаешь, я встречал в Париже одного старика, который больше всего в жизни гордился тем, что сумел написать полностью «Credo» и «In Principio»[128]
на клочке бумаги не больше вот этой пуговицы. Он настоял на том, чтобы я рассмотрел его работу сквозь увеличительное стекло.Мысли вихрем кружились в голове Бруно:
«Я — пророк этого будущего, этой полноты человеческого единения. И оттого, что я стою на грани нового познания, я как бы раздвоен. Во мне настоящее и будущее заключают друг друга в страстные объятия. Меня радует совершенство Вселенной, но, как пророк не рождённого ещё Человека, я мучительно бьюсь в кольце перемен. Вселенная прекрасна лишь своим постоянным стремлением найти предел собственному многообразию, которому нет пределов. Когда же достигнуто будет человеческое единство, человечество сможет, как равное, встать перед Вселенной. А пока этого равенства нет.
«Вот почему я говорил, что пчела и муравей — выше меня, что орёл — прообраз будущего парения моей мысли».
— Расскажите мне ещё что-нибудь, — сказал Джанантонио.
Бруно заставил себя вернуться к тому, над чем требовалось поразмыслить: к прошлому, которое теперь казалось единственной реальностью, словно всё исходило от него, к мучительному настоящему и фантастическому будущему, которое ждёт лишь нового истолкования, глубокого в него проникновения, чтобы отразить в себе все времена, весь возможный опыт. Он стал рассказывать Джанантонио, как после первого посещения Венеции много лет назад он путешествовал из Венеции в Бергамо. По пути он остановился на отдых в монастыре близ Брешии. Там в это время все были в волнении: один монах объявил, что в нём говорит дух Божий и заставляет пророчествовать. За одну ночь он превратился в великого богослова, одарённого свыше умением говорить на различных языках.