Читаем Адреса памяти полностью

Вот она – густейшая смесь десятков культур, языков, вер и традиций. По-татарски затейливо петляющие улочки в ширину одной повозки. Обступающие тебя с двух сторон вековые стены домиков из жесткого, точно наждак, ракушечника. Над проулками – жаркое солнце, в проулках – зной, плюс – перекличка колоколов Троицкого и Петропавловского соборов с криком муэдзина с неподалеку расположенного минарета древнейшей на полуострове мечети Кебир-Джами. Тут же соединяющая (или, наоборот, разделяющая) православные и мусульманские святилища бойкая и шумная улица Шмидта. Какого именно? Либо – того самого, щуплого, но героического лейтенанта Шмидта, бросившего вызов царю и жизнь – на плаху. Либо – могучего и бородатого полярника Шмидта, бросившегося на зов уже свершившегося социализма во льды ледовитых морей.

И тот Шмидт, и этот сыграли не последнюю роль в судьбе родившегося вблизи поименованной в честь них транспортной артерии поэта. Как и другой первопроходец, но уже в литературе, точнее – в ее социально обостренной интерпретации, – Некрасов. Тот самый, которого юный Илья ставил очень высоко, выше многих, отмечая его в чем-то революционный поэтический запал, с которым будущий авангардист Сельвинский старался максимально сойтись.

Надо ли говорить, сколь своенравно распорядилась история, пустив улицу Некрасова в Симферополе как раз на пересечение с Бондарным переулком Сельвинского. Как и улицу Шмидта: подпирать собой родные пенаты поэта с тыла. А Большевистскую – обнимать подступы как к главным православным святыням Симферополя, так и к местным литературным святилищам. Из таких гремучих смесей, судя по всему, и взрываются сверхновые поэтические звезды масштаба Ильи Львовича Сельвинского.

«Он дал историю в развороте от Средневековья до современности, – писал о выдающемся поэте Лев Озеров. – Он дал общество в разрезе от холопов до царей. Он дал все виды и жанры литературы: от двустишья – до романа в стихах, от сонета – до эпопеи. Он дал просодию: от ямба – до тактовика, который является его личным введением в поэтику, от хорея – до верлибра». Но сначала – ворвался в поэзию переполненным искрящейся южной романтикой и предчувствием великого революционного пути юным летописцем эпохи. Своей эпохи…


Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

Я только буду, но еще не был.

Души заветной сердце не встречало:

Бывал влюбленным я, но не любил.

Еще мой бриг не тронулся с причала,

Еще я ничего не совершил,

Но чувствую томленье гордых сил –

Во мне уже поэзия звучала…

Что ждет меня? Забвенье или пир?

Но я иду, бесстрашный и счастливый:

Мне двадцать лет. Передо мною мир!


Сельвинский, собственно, и занимался всю жизнь тем, что пытался объять этот самый мир. Понятно, необъятный в принципе. И тем не менее чувствовавший на себе пристальное внимание поэта. Вот он гимназическим почерком евпаторийского школяра шлифует первые рифмы для городской газеты. Вот, подхваченный ветром назревающей революции, штудирует «Капитал» Маркса (под впечатлением прочитанного даже берет себе второе имя – Карл). Вот рвется спасать от интервентов родной Крым. Вот попадает под белогвардейские (или красногвардейские – в ту пору поди разбери) пули, а потом оказывается в застенках севастопольской охранки, воссоздавая в тюремных стихах жуткий дух зарешеченных пространств и ощущая в себе приступы новых поэтических озарений.

Крым… Как весело в буханьях пушки

Кровь свою пролил я там впервой!

Но там же впервые явился Пушкин

И за руку ввел меня в круг роковой.

Сначала я тихо корпел над рифмой,

На ямбе качался, как на волне…

И вдруг почуял я вой надрывный…

Жизнь разверзлась пещью в огне!


Вот, очарованный новизной социализма, Сельвинский конструирует для него новый литературный язык. Вот, озабоченный первыми социальными поломками в недрах нового общества, анализирует способы их устранения. Рождаются поэтические эпопеи: «Улялаевщина» – о трудных родах революции на местах в условиях буйства анархистских эпидемий, «Пушторг» – о не менее коварных послеродовых осложнениях в недрах уже укрепившейся соввласти. Создает поэтическую драму «Командарм-2» – опять-таки об идейных трениях не с врагами революции, а внутри революционного стана.

Сельвинский не воспевал. Не барабанил. Он ставил диагноз и искал способы лечения. Новое общество оказалось предрасположенным к серьезным социальным осложнениям.


Но мне воспеванье не по плечу.

Не трубадур я в лавровых листьях.

Перейти на страницу:

Похожие книги

История одной деревни
История одной деревни

С одной стороны, это книга о судьбе немецких колонистов, проживавших в небольшой деревне Джигинка на Юге России, написанная уроженцем этого села русским немцем Альфредом Кохом и журналистом Ольгой Лапиной. Она о том, как возникали первые немецкие колонии в России при Петре I и Екатерине II, как они интегрировались в российскую культуру, не теряя при этом своей самобытности. О том, как эти люди попали между сталинским молотом и гитлеровской наковальней. Об их стойкости, терпении, бесконечном трудолюбии, о культурных и религиозных традициях. С другой стороны, это книга о самоорганизации. О том, как люди могут быть человечными и справедливыми друг к другу без всяких государств и вождей. О том, что если людям не мешать, а дать возможность жить той жизнью, которую они сами считают правильной, то они преодолеют любые препятствия и достигнут любых целей. О том, что всякая политика, идеология и все бесконечные прожекты всемирного счастья – это ничто, а все наши вожди (прошлые, настоящие и будущие) – не более чем дармоеды, сидящие на шее у людей.

Альфред Рейнгольдович Кох , Ольга Лапина , Ольга Михайловна Лапина

Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное