– Знаете, Лабрюйер, я на днях заходил в городскую библиотеку… Любопытно, кстати: каждая молочница и каждый сапожник скажут вам, где биржа, а о библиотеке в здании ратуши знают немногие, ну да ладно. Библиотекари – народ небогатый и за малую сумму могут перекопать старые подшивки здешних газет, и русских, и немецких, и даже латышских. Я просил их искать восторженных отзывов о том, как быстро и отважно раскрываются уголовные дела рижской полицией. Непременное условие было – фотография полицейского служащего, который блеснул талантами. И, знаете, одно дело меня заинтересовало…
– Как вы догадались? – спросил Лабрюйер.
– Вы так кляли и костерили рижскую полицию, особенно напирая на то, что здешние сыщики любят восторг публики и ради него способны на странные поступки… Я подумал: вы либо пострадавший, либо тот, от кого пострадали… Я, собственно, сам не знал, чего ищу, – признался Енисеев. – Понимал только, что вы как-то связаны с неблаговидными делами рижской полиции. Так вот, то дело…
– Не имею ни малейшего желания обсуждать с вами свое прошлое, – прервал его Лабрюйер. – Я совершил ошибку, я за нее наказан.
– Не ошибка это, не ошибка… всем нам иногда хочется, чтобы нас оценили по заслугам, чтобы похвалили… мы не можем перестать быть людьми, Аякс, а вас еще подлецы репортеры сбили с толку… Аркадий Францевич сумел бы оставить вас в сыскной полиции, но он должен был уезжать, вы сами себе устроили этакое покаяние…
– Хватит об этом.
– Что я могу для вас сделать?
– Мне от вас ничего не нужно, – сказал Лабрюйер. – Своей судьбой я как-нибудь сам распоряжусь.
– Ну, так я и без ваших просьб постараюсь что-то сделать для старика Стрельского.
Лабрюйер, впервые за много лет, покраснел.
Он сильно недолюбливал Енисеева. Он не мог простить Аяксу Саламинскому всех комических неприятностей, в которые тот втравил Аякса Локридского. Ему очень не хотелось думать о Енисееве хорошо.
– Так вы не хотите, чтобы я говорил о вас с господином Кошко?
– Нет.
– Я уезжаю в Петербург, – помолчав, сказал Енисеев. – Завтра днем. Не трудитесь провожать, брат Аякс. Так что… в общем, прощайте. И, наверно, не стоит вам напоминать – все то, что вы знаете обо мне и моих товарищах, а также о виконте де Вальмоне, должно сохраняться в тайне.
– Прощайте, Енисеев, – холодно ответил Лабрюйер.
Он вышел из гостиницы. На душе, вопреки погоде, было пасмурно. Что-то получилось не так.
Последние годы жизни были – словно старое лоскутное одеяло, такое выцветшее и грязное, что пестрые квадраты полинялого ситца с их немудреными узорами сделались почти одинаковы. И вдруг чья-то рука взяла иголку и нашила на одеяло кусок драгоценной парчи, сверкающей, как россыпь рубинов, цитринов, хризолитов и бриллиантов. Владельца одеяла охватил стыд, он попытался оторвать парчу, но нить оказалась чересчур крепка – ему не удалось избавить одеяло от этого раздражающего украшения, ему предстояло волочь за собой по жизни это одеяло, еще долго волочь, злясь и впадая в хандру, потому что контраст был чересчур явен: ежедневное скучное добывание денег провинциальным неудачником и отчаянный взлет души, ночная погоня, бой, победа!
Вспомнилось измученное лицо Калепа, которого на руках переносили в автомобиль; вспомнились большие картонные папки, которые с торжеством показал Енисеев, – там были чертежи инженера, еще не воплощенные в жизнь; и перепуганная фрау Хаберманн, никак не желавшая покидать гостеприимную усадьбу Гросс-Дамменхоф; и крепкое рукопожатие Лидии Зверевой вспомнилось, и ее замечательная улыбка, и как изворачивался Енисеев, не в состоянии объяснить, куда на самом деле подевалась спасшая ее и Слюсаренко графиня Элга фон Роттенбах…
Вспомнилось – и тотчас было изгнано на задворки памяти. Чтобы не травить душу.
Лабрюйеру совершенно не хотелось вспоминать былые ошибки – и ту, которую он считал роковой, тоже. Он хотел жить так, чтобы прошлое даже в снах не высовывалось из мрака и не пыталось зацепить когтистой лапой. И он добровольно провалился в яму, выход из которой мог быть только один: вспомнить наконец прошлое и на его обломках начать строить настоящее будущее. Потому что идеальное, с его точки зрения, будущее могло быть только продолжением прошлого, то есть – возвращение в полицию, служба инспектором, жизнь лихая, прекрасная и хоть кому-то нужная.
Он шагал по городу, не обращая внимания на мелкий дождь. Ему только казалось, что сильных чувств в жизни больше не будет, потому что не должно быть. Выяснилось, что он способен на мощную и всеобъемлющую ненависть к Енисееву. Причина была невнятной и в слова толком не оформлялась. Можно ли ненавидеть того, кто свысока дал изнемогающему от жажды пустынному скитальцу глоток воды, ровно один глоток? И не более? Пожалуй, можно…
На вокзале Лабрюйер встретил Стрельского и Эстергази. Они ездили за покупками в Ригу и возвращались в Майоренхоф.
– Ну что, кончилось лето? – спросила Эстергази. – Ах, как обидно…
Обидно ей было другое – Линдер объяснил ей, что подарки незримого поклонника придется сдать в полицию.