Скакали мы недолго; за Казанским собором лошадям нужно было переменить аллюр на рысь, чем далее, тем более тихую, и наконец на Садовой они едва уже могли переступать нога за ногу. Дня этого я не забуду. Народ стоял с обеих сторон нашего пути шпалерами, все гуще и теснее, чем ближе к Сенной площади. Закрыв глаза, можно бы было подумать, что на улице нет живой души. Ни оружия, ни палки; безмолвно, спокойно, с видом холодной решимости и с выражением странного любопытства, народ стоял, как будто собравшись на какое-нибудь зрелище. По мере нашего движения вперед он молча оставлял свои места, сходился с обеих сторон на середину, окружал коляску тучею, которая все росла, запружала улицу и с трудом в ней двигалась, как поршень в цилиндре. Так втащились мы, будто похоронный поезд, в устье площади, залитой низшим населением столицы, и остановились по невозможности двинуться далее. То же безмолвие, неподвижность и сдержанность. И здесь, как там, ни одна шапка на голове не заломалась. На противоположном конце, в углу, виднелась, с выбитыми стеклами, взятая штурмом злосчастная больница, на лестнице и в палатах которой еще лежали кровавые жертвы безумной расправы.
Граф Эссен был добрый, честнейший человек, строго, неуклонно преданный долгу, разумный от природы, но лишенный в наружности своей, в речи, в приемах, всего, что необходимо людям, сталкивающимся глаз на глаз с народной массой в подобные минуты. Он был мал ростом, медлен, слаб голосом, не боек в слове, к сожалению, странно отзывавшемся как будто немецким акцентом в этом человеке, совершенно русском по вере, чувствам и жизни. Неожиданный оборот дела не мог не смутить начальника столицы, на котором лежала ответственность за ее безопасность и который был оставлен без всяких средств сказать свое начальническое слово так, чтобы в случае надобности иметь возможность заставить его исполнить.
Мы остановились, осажденные безмолвствовавшим народом; он заколыхался на концах площади, чтобы сдвинуться к коляске. Когда военный генерал-губернатор встал и строго спросил их: «Зачем вы тут? Что вам надобно?», безмолвие нарушилось. Сперва гул, потом шум, потом тысячеголосый крик заменили мертвую до этой минуты тишину; не было возможности ни разобрать, ни унять бури звуков. Вскоре без буйства еще, но уже и без всякой уважительности, сначала будто бы из желания объясниться внятнее, стоявшие около самого экипажа и продиравшиеся к нему ораторы взяли коляску приступом; влезли на ступицы и ободья колес, на крылья, подножки, запятки, козлы, цеплялись за бока, поднимались на руках и высовывали вперед раскрасневшиеся от духоты и оживления лица. Мы очутились в небольшом пространстве, окруженные сотнями разнообразных физиономий, нос к носу. «Нет холеры! Какая там холера! Морят да разоряют только!.. Прочь ее!.. Не надо нам холеры!.. Выгнать за Московскую заставу!.. Не хотим ее знать!.. Ну ее! Чтоб не было!.. Выгнать!.. Говори, что нет холеры!.. Так-таки скажи народу прямо, что холеры нет!.. Скажи сам!.. Не хотим ее!.. Выгнать сейчас холеру из города!.. Скажи, что холеры нет!..» Такие возгласы повторялись на тысячи ладов спершими нас говорунами, а от них перенимались морем народа.
Понятно, что через стены этой живой ограды мы не могли ораторствовать с массой. Приходилось прочищать себе место для дыхания, хватать за ворот и отбрасывать то одну, то другую фигуру, вылезавшую вперед чересчур ретиво. Таким лишь образом, то есть сильно удерживая за кафтан попавшего под руку горлана, можно было сколько-нибудь унять его, допросить, втолковать ему что-либо в уши и из его уст услышать какой-нибудь дополнительный комментарий к общим кратким и неизменным требованиям. В этой-то гимнастике я поймал весьма знакомого разносчика фруктов, парня-молодца лет 25, сильно горячившегося.
– Миша! Сумасшедший! Ты о чем горланишь?
– Помилуйте, А. П., совсем нельзя жить! Разорили проклятою холерой. Что день, то ворохи ягод повыкидаем; персиков, слив, разного фрукта погноили на большие тысячи! Что за порядки – никто не покупает, запрещено, говорят; не умирать же нам с голоду из-за холеры! Не надо ее, чтоб не было ее.
Харчевники и трактирщики кричали, что провизия пропадает: соленого и копченого не едят, заведения пусты. Извозчики жаловались, что полиция заморила лошадей, гоняя по улицам и развозя по больницам здоровых. Банщики голосили, что народ не парится, дрова пожигаются даром; другие объявляли, что всякое дело стало, что ни на рынках, ни в церкви нельзя и потолковать в кучке, разгоняют: «Холера, говорят, в толпе захватит. Забирают всех, грозят запереть в больницу, а без доброго выкупа не вывернешься! Не нужно нам холеры, не нужно!».