Утра же, тихого и прозрачного, никто из них не видел. По-прежнему темно и шатко, и голос матери-начальницы: «Боже, какой же здесь перегар!» – словно из другой жизни.
А голос этот означал, что нужно, несмотря на воскресный, то есть нерабочий, день, вставать. Он, однако, продолжал звучать и дальше, как бы нарочно вороша тлеющие угли их похмелья.
«Нет, вы только гляньте на них, гляньте, – кого-то она там звала, из другого мира. – Все-таки напились! Было у меня предчувствие. Нет, вы только поглядите», – кому-то она там показывала на них, высокомерно-брезгливо.
Никто, впрочем, даже не приоткрыл глаз – ни те, кто пил только пиво с водкой, ни те, кто потом элитарно добавлял на свою голову плодово-выгодного. Никто не шелохнулся.
– Нет, вы посмотрите, – не унималась мать-начальница. – Васильев даже не раздевался. Как упал, так и лежит.
– Молодцы ребятки, – еще один, знакомо-незнакомый голос.
– Я почему-то так и думала, а ведь хотелось по-человечески. Пива им мало! На губах еще молоко не обсохло, а туда же.
– То-то я вчера вечером возвращался, смотрю, тут на полянке кто-то лежит, прямо на земле… – Ну да, это был голос Николая, из ближнего к их бивуаку дома. Он уже закорешился с шофером Валерой и теперь частенько появлялся у них, как бы заглядывая на огонек.
Последовало недолгое молчание. Похоже, начальница обдумывала происшедшее, а они продолжали лежать, все так же не шевелясь и не открывая глаз, хотя пробуждение уже, кажется, началось, надтреснутое, дребезжащее, то и дело снова обрывающееся в болотистую вязкую дрему. В глазах, однако, уже мерцал полусвет, а из-за откинутого начальницей полога посверкивал внутрь палатки жаркий солнечный луч.
– А я как хочу, так и сплю, – неожиданно глухо прозвучал хриплый, трудно узнаваемый голос Димы Васильева.
Начальница, все еще топтавшаяся возле палатки и, судя по всему, накапливавшая яд для очередного сарказма, явно опешила. Обида переполняла ее. Она-то думала, что имеет дело с интеллигентными мальчиками. В экспедиции важна спайка, важно взаимопонимание, она очень надеялась, что так и будет. Она с ними, как со взрослыми сознательными людьми.
Конечно, она всякое повидала за многие свои экспедиции, удивить ее трудно. И работать случалось с разными типами, даже с бичами, от которых уж точно ничего хорошего ждать не приходилось. Но все равно… Софья Игнатьевна любила свою профессию, экспедиционный непритязательный быт не смущал ее. И всегда в ней жило предчувствие открытия, которое неведомым образом сливалось с почти девичьим ожиданием счастья (как когда-то)…
Что ж, как они с нею, так и она… Нужно держаться с ними строго, без каких бы то ни было поблажек и послаблений. Сухой закон значит сухой закон. Вплоть до отчисления из отряда и немедленной отправки в Москву. Церемониться не будет. В конце концов, она за них отвечает.
Оскорбленная в лучших чувствах, Софья Игнатьевна гневно сбросила полог.
Если б она знала, что в эти минуты происходит в душах (или где?) ее подопечных. Не исключено, что поразилась бы, а то и устрашилась.
В тот самый миг, когда Софья Игнатьевна решительно направилась к амбару – приземистому красно-кирпичному зданию с единственным маленьким окошком, где помимо экспедиционного склада, устроила себе скромные апартаменты (раскладушка, стол, застеленный истершейся клеенкой, стул и табуретка), все тот же Дима Васильев, еще подремывая, встречал ее, сидя на аккуратно застеленной шерстяным одеялом постели Софьи Игнатьевны.
Точнее, даже не сидел (сидеть после вчерашнего было невмоготу), а развязно полулежал – и не на аккуратно застеленной, но на вполне заерзанной. Как так могло случиться, что он, буквально минуту назад еще валявшийся одетый на своем спальном мешке (как упал, так и заснул), оказался на чужой постели – это, конечно, вопрос. Но он был именно там, наслаждаясь освежающей прохладой чуть пахнущего духами и женским телом белья.
Дима Васильев ждал.
Впрочем, надо уточнить, что ждал он этого мгновения, можно сказать, всю свою недолгую семнадцатилетнюю жизнь. Он ждал его морозной зимой, когда в комнате было больше двадцати, но все равно было не встать, сладко угревшись под плотным ватным одеялом: горячее тело томилось и замирало, натягиваясь в струнку и требовательно напоминая о себе какими-то внутренними, переходящими во внешние толчками. Он ждал его зимой и осенью, но особенно весной и летом, когда вместе со все более распаляющимся солнцем и сочнеющей листвой его пронизывало ощущение готового вот-вот свершиться обретения. Или – опустошения. Как ни странно, но это было почти равнозначно, почти нераздельно. Опустошение (он знал, как это бывает) должно было стать обретением, чего пока испытать не привелось. Это было впереди, и он ждал с почти лихорадочным, каждый день все возрастающим нетерпением.