Потом она будет с жаром рассказывать, как они, взявшись за руки, стояли возле моста и не пускали колонну бронетранспортеров. И как те в конце концов не выдержали и повернули назад, все уже поняли, что ветер истории подул в другую сторону. Услышали гул и повернули. Блестящие карие глаза светятся азартом. Разве ей объяснишь, что люди просто устали и больше ничего не хотят, только бы дали жить спокойно? Спокойно – это как? Да вот так: копаться в грядках, нянчить детей, растить внуков, делать свое дело… Главное, чтобы не мешали, не лезли, не совали палки в колеса… Тошнит от этой Истории, где все начинается с эйфории, с горящих глаз, с красивых лозунгов, а кончается… У вас великая история, говорит она, великая история, которая еще продолжается, у нас ее уже нет, все в прошлом: Бастилия, Наполеон, Парижская коммуна, 68-й год… Все уже покрыто лаком, отглянцовано, отретушировано, обернуто саваном. Хорошо, но что она, в конце концов, называет Историей – революцию 1918 года, процессы, лагеря, смерть Сталина, ХХ съезд, что? Да, и это, но главное – не столько даже события, сколько… ну как это объяснить, гул, не смейся, она его слышит… Она и вправду прислушивается, в ее узком миловидном лице с крапинками веснушек – сосредоточенность, напряженное сухое внимание.
Все это мило, но постепенно начинает раздражать. Ей что, послушала гул, убедилась, что История не кончилась, именно здесь, в России, где свобода еще только пускает маленькие робкие ростки и все еще только предстоит, все в движении, в хаосе, в надсаде и задоре. Заговоры, нищета, богатство, бомжи, наркоманы, олигархи, оборотни, коррупция, реклама, супермаркеты, выборы, терроризм, скинхеды, пиво, не жизнь, а сплошной хеппенинг, все меняется на глазах, ничего не меняется, левые, правые, головокружение, обморок, тоска, зима… Это История? Ну и что дальше? Что завтра? Очередной дефолт, застой, оппозиция, диктатура, резиновые дубинки? Реформы, контрреформы? Интересно ей… Ну да, ей интересно, даже не то слово.
Ну и где она теперь? Говорят, в Китае, а может, в Киргизии. Или в Украине? Не исключено, что в Ираке?
Дался же ей этот гул…
Из-под козырька
Нет, не дает покоя тот его взгляд. И зачем он так?
Собственно, заехал он, чтобы отвезти меня в аэропорт на своем красном «пежо» – в бейсболке, в какой я его ни разу не видел, в слегка продранных джинсах и видавшем виды свитере, эдакий несколько замасленный, спортивный, студенческий вид, сумочка напоясная для прав и прочей мелочовки на слегка выпирающем животике. Не привык я к такому его облику – обычно костюм, галстук, вольность – расстегнутый воротничок белоснежной рубашки плюс расслабленный узел галстука. А тут – что-то из давних времен, забытое.
Я уезжал, а он оставался – здесь, в этой стране, о которой мы когда-то могли только мечтать. Тихие туманные утра на Сене, желтые расплывчатые огни фонарей и неоновая реклама ночью, мелодии аккордеона… Мы любили этот волшебный город какой-то безнадежной любовью, и вот теперь для него он – вторая родина, а я, залетный гость, возвращался к себе.
Мы не виделись больше десяти лет, но, как оказалось, мало что изменилось – он все помнил, и когда речь заходила о ком-то из друзей или однокурсников, всплывали самые неожиданные подробности – как кто-то упал в Москва-реку и его потом долго вылавливали, ноябрь, холодно, для согрева вливали водку из милой студенческому сердцу чекушки, верное лекарство, и – ничего, обошлось, еще передавали друг другу запретные стихи, на желтых, истрепавшихся по краям, истончившихся от многих рук листках бумаги, с блеклыми полустершимися буквами, а кто-то, похоже, стукнул, и пришлось что-то плести у декана, который смотрел искоса хитроватыми умными глазами из-за толстых стекол очков – непонятно было, чего он хочет: действительно ли узнать правду или чтобы они придумали получше отговорку, поскольку сам все прекрасно понимал и, не исключено, даже сочувствовал. А еще по пьяной лавочке красным фломастером писали большими буквами на стенах чьей-то хорошо обставленной квартиры, прямо на дорогих обоях, «мене, текел, фарес», помнишь, и сыну хозяев квартиры потом точно выпал «текел», он ходил обиженный и ни с кем не разговаривал. А еще ездили на юг, и соседка по купе, пожилая седовласая женщина из Сухуми, пригласила к себе переночевать, а утром учила варить крепчайший кофе по-турецки, с пенкой, от которого сердце потом пламенело и билось о грудную клетку…
Аркадий все помнил, словно и не уезжал, словно его жизнь не поменялась кардинально, – а ведь крепко намыкался здесь поначалу: брался за что ни попадя, квартиры ремонтировал, посуду мыл в ресторане и даже бебиситтерствовал, пока наконец не получил вид на жительство, а вскоре его неожиданно взяли в довольно крупную фирму, где нельзя было появляться без пиджака и галстука, и тут он уже начал быстро подниматься – аж до системного администратора, ездил пока на неновом, принадлежавшем фирме «пежо» – и мы с ним закусывали копченой курицей в Фонтенбло, в Версале и в домике Дюма близ Марли-ле-Руа…