Все произошло внезапно и странно, и оборвалось вот этим самым: раб! А если не случайно, не просто так сказал? Что он мог приказать такого, что я, даже не желая, все равно обязан был бы выполнить? И зачем, в конце концов, это ему нужно – мое рабство? Вроде как приятели, в соседних подъездах жили, в гости друг к другу часто наведывались, особенно когда никого больше дома не было, мастерили поджиги или капсюльные пистолеты, стреляли из рогаток по тусующимся на крыше детского сада сизарям, в школу тоже вместе. В футбол гоняли до позднего вечера…
Зачем ему?
Жил Венька вдвоем с матерью в одной комнате, которая была перегорожена большим шкафом, так что выходило как бы две: одна – Венькина, другая – матери. Лидия Ивановна работала медсестрой в больнице – то в ночную, то в дневную смены, а бывало, что и круглосуточно, какой-то сложный у них там график был, да и медсестер не хватало. И вид всегда усталый – изможденное, суровое лицо… Наверно, сильно выматывалась в этой своей больнице.
Признаться, я всячески избегал встреч с нею. Скорей всего из-за ее строгого пристального взгляда, которым она вдруг окидывала тебя, словно в чем-то подозревала, и потом он еще довольно долго лип к тебе, словно зацепившись. Да что я, сам Венька, похоже, чувствовал себя в ее присутствии не в своей тарелке – вдруг сникал, вялым становился или, наоборот, начинал егозить и суетиться, подергивая круглой, коротко стриженной головой.
Про Венькиного отца было известно, что он – страстный игрок в преферанс, а если еще точней – «пропащий». Преферанс был его болезнью, самой что ни на есть настоящей, вроде запоя: он исчезал из дома на несколько дней, а то и на неделю, играл днем и ночью, не ходил на работу и, случалось, проигрывался в пух и прах, а потом продавал вещи свои и жены.
Венькина мать довольно долго пыталась бороться с этой мужниной страстью, разыскивала его по знакомым и возможным партнерам, скандалила, даже к врачу водила – все напрасно… А однажды не выдержала и не пустила домой…
Все это приносила на хвосте (отец так говорил) соседка Марья Игнатьевна, которая все про всех знала. Лидию Ивановну она не одобряла: слишком непримирима, другим и не такое терпеть приходится, а ее хоть не пил…
Родители жалели Венькину мать и каждый раз, когда тот заходил ко мне в их присутствии, старались чем-нибудь его угостить – усаживали ужинать или совали на прощание что-нибудь вкусное вроде шоколадных конфет или бутерброда. А Марью Игнатьевну отец не жаловал, морщился, когда та заходила, – не интересовали его все эти чужие дела. Матери же он говорил, что от такой доверительности добра не будет, неизвестно еще, что она про них самих плетет.
Я в россказни Марьи Игнатьевны не особенно вслушивался, но про Веньку все-таки невольно улавливал, вернее, про то, что касалось его матери и отца. Тут все было близко и смутно, как бы и меня касалось, через Веньку.
«Свобода», «рабство» – нечто отвлеченное, неосязаемое, однако в слове «раб» и вправду было что-то крайне неприятное, корябающее. Впрочем, и сумма, которую я отныне был должен Веньке, казалась почти неправдоподобной, как, впрочем, и все, что предшествовало катастрофе. Точно катастрофа. Обвал, землетрясение. Мы еще сидели за их небольшим обеденным столом, покрытым светло-коричневой скатертью, Венька – бледный, с красными, будто опаленными глазами, весь сжался, будто изготовившись к прыжку, а мир между тем трещал и разваливался на куски.
Впрочем, весь этот день, с самого утра, когда я забежал за Венькой, чтобы вместе идти в школу, с той самой минуты, как я увидел его в полутьме длинного коридора их коммуналки, тасующего в руках карты, весь этот день мерещился каким-то невзаправдашним.
Судя по Венькиному расхристанному виду, Лидии Ивановны дома не было, и никого не было, кроме нас двоих, – в квартире тишь, только на кухне глухое бормотанье репродуктора.
В комнате Венька уселся на край стола и, болтая ногами, ловко подбросил колоду: ну что, а? Он как будто и не ждал моего согласия, заранее уверенный в нем, карты быстро мелькали в его пальцах, сливаясь в единую ленту, и тут же ровно ложились на скатерть: тебе – мне, тебе –мне, тебе-мне… Потом он молниеносно вскрыл козырь и смачно припечатал похудевшей колодой.
Трудно сказать, что больше подействовало – его напористость или ловкость, с какой он орудовал картами. Кто бы мог подумать, что он так умеет. Завороженный, я только мыкнул что-то невнятное и оглянулся на часы, сонно тикавшие на буфете. «Успеем, успеем,– махнул тот рукой, –в крайнем случае на математику можно не ходить, ничего не случится, – он нетерпеливо поерзал.