Ничуть не лучше было и с продавщицей из газетного ларька. В моей прошлой жизни я приходила сюда почти каждый день, покупала здесь всякую всячину. Табак для дедушки, например, и журналы для нас с бабушкой. Товаров на полках стало заметно меньше: война. За кассой стояла все та же, похожая на нервного хомячка, продавщица в золотых серьгах и браслетах.
— Привет, детка, что ты хочешь?
— Это я, Элла! Я вернулась!
Хомячок оглядела меня с головы до ног, и на секунду я вдруг вновь почувствовала себя полосатой с наголо обритой головой и в уродливых деревянных башмаках. Ощущение было таким сильным, что я едва не выпалила по привычке свой лагерный номер.
— Элла? Не может быть! Ты же просто школьницей была. Ты Элла? На самом деле Элла? Ни за что тебя не узнала бы, как ты выросла и повзрослела. А выглядишь неплохо. Выходит, война — не так уж и плохо, а? Впрочем, ваш народ словно кошка — как ее ни кинь, всегда на ноги приземлится.
После этих слов мне сразу же захотелось развернуться и бежать прочь без оглядки, но девушки в Освободительных платьях так просто не сдаются и от врагов не удирают.
— Я ищу моих дедушку и бабушку, — сказала я. — Вы случайно не знаете, где они?
Хомячок развела руками. Звякнули браслеты на ее запястьях.
— О, они уехали, — ответила продавщица. — В другое место куда-то. Возможно, на восток отсюда. А вообще я не слежу за тем, что делают мои покупатели, это их дело. К тому же сейчас идет война, как ты помнишь… Между прочим, они мне денег задолжали. Вот у меня здесь все записано, — вытащила она тетрадочку из-под прилавка. — За табак и за журнал. Это хорошо, что ты пришла. Может быть, заплатишь за них?
И она назвала мне сумму.
Несколько секунд я не могла вдохнуть, так сильно я была зла. Затем, неотрывно глядя в глаза Хомячку, вытащила деньги, отсчитала все до последнего гроша и положила на прилавок. Еще немного посмотрела, не мигая, в глаза Хомячку, затем повернулась и пошла прочь.
Выходя, я оглянулась. Хомячок продолжала стоять, так и не притронувшись к моим деньгам.
Мои прихваченные в Биркенау башмаки привели меня к моей старой школе, и по пути я ненадолго остановилась в том месте, где год назад меня схватили прямо на улице, чтобы отправить в Биркенау. В моей памяти промелькнули все события, произошедшие после той ужасной минуты. В чем состояло мое преступление? За что меня вырвали из жизни и бросили в ад? Только за то, что, по их людоедским правилам, я была не Эллой, не девочкой-школьницей, не чьей-то внучкой и даже не человеком, а просто еврейкой.
Мне почудилось, что на плечи мне давят лямки моего школьного ранца.
Но школьницей я больше не была. Я была самостоятельным, взрослым человеком, и теперь должна была сама решать, куда мне идти и что дальше делать. И я снова села в поезд.
Город Света утопал в цветах.
Еще на вокзале меня встретила палатка, где прямо в ведрах стояли яркие охапки цветов. Скромные городские цветы кивали мне своими головками из трещин на стенах поврежденных осколками и пулями домов. А еще цветы были на платьях — роскошные цветочные узоры, во весь голос извещавшие весь мир: «Снова пришла весна!»
Пришла весна, город был освобожден, и война почти закончилась.
Над городскими крышами высоко в небо поднималась знаменитая железная башня. Она была украшена флагами, и я сразу вспомнила Хенрика — смелого и славного героя.
Воздух был наэлектризован, буквально звенел от наполнявшей его энергии. Я чувствовала, что этот город — лучшее, самое правильное место для того, кто собирается начать свою жизнь заново, с чистого листа. Роза назвала однажды Город Света живым, бьющимся сердцем мира моды. Я ощущала этот пульс. Город расстилался передо мной, манил исследовать все его удивительные уголки. И этот город не был тем фантастическим местом, каким он выглядел в рассказанных перед сном историях Розы. Нет, он был настоящим, и назывался Париж. Кто-то скажет, что это слишком простенькое имя для Города Света, но оно ему шло, и произносить его было легко и приятно в отличие от сурового и крепкого Аушвица — так они называли Биркенау. Аушвиц. Два шершавых слога, которые до крови обдирают язык и горло, когда произносишь их.
За всеми окружающими меня цветами, модными платьями и флагами я не могла до конца забыть Биркенау, не могла. Лагерь по-прежнему оставался здесь, со мной, напоминал о себе спазмами в желудке, когда я видела, как какая-нибудь добросердечная домохозяйка крошит из окна черствый хлеб птицам. Незабытый голод вспыхивал во мне с такой силой, что я готова была упасть на мостовую и начать вместе с птицами подбирать эти крошки.
Лагерь напоминал о себе, когда я видела в витрине рекламу духов «Синий вечер», и мои ноздри сразу наполнял омерзительный запах Карлы.
Еще не по себе мне становилось каждый раз, когда я видела полосы. Любые. На чем угодно.
* * *