Три недели проводят Блоки в Абервраке. Дюны, теплое море, мягкий песок — все это до поры нравится. Постепенно, однако, Блока начинают раздражать скука и грязь, которую он описывает матери в гиперболических тонах. К тому же к концу пребывания в «гиперборейской деревушке» у него начинает побаливать горло, а в городке Кэмпер, куда они с Любовью Дмитриевной приезжают 7 августа, ему и вовсе приходится сесть дома и читать в большом количестве газеты. Европа живет своей жизнью, иногда интересуется Америкой и Африкой, реже Азией. А меньше всего здесь думают, говорят и пишут о России, примечает он.
В душном Париже все ему вдруг становится постыло. Лувр, из которого только что украли Джоконду, — «заплеванные королевские сараи», сад Тюильри — «иссохшая пустыня». Почему столь резкая перемена настроения? Таков ритм души поэта: вслед за радостью и упоением — непременно грусть и боль. Этого не объяснить ни погодой, ни политикой.
Любовь Дмитриевна остается в Париже еще на неделю, потом возвращается в Россию одна. Блок тем временем отправляется в Антверпен («он удивителен: огромная, как Нева, Шельда…»), потом в Брюгге. Из Бельгии — «на родину — в Амстердам — и, может быть, еще по Голландии» (да, так он и пишет матери, играя в легенду о своем голландском происхождении по отцовской линии). Подумывает заехать в Копенгаген, заглянуть в гамлетовский замок Эльсинор, но в конце концов из Амстердама едет в Берлин. Там смотрит «Гамлета» в постановке Макса Рейнгардта («немецкого Станиславского»), с Сандро Моисси («немецким Качаловым») в главной роли. Смотрит внимательно, профессионально, вникая в подробности сценической техники.
Но — эмоциональные ресурсы, как и два года назад в Италии, иссякли: «Надоели мне серый Берлин, отели, французско-немецкий язык и вся эта жизнь».
Седьмого сентября он возвращается в Петербург. Здесь же теперь будут жить Александра Андреевна с Францем Феликсовичем — его переводят сюда, а не в Полтаву, как намечалось ранее. Блоки по-прежнему живут на Малой Монетной, отказавшись пока от намерения сменить квартиру.
Дневник, который Блок снова ведет с 17 октября 1911 года, открывается подведением предварительных итогов: «Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких, быстро сменивших друг друга эпох русской жизни. Многое никуда не вписано, и много драгоценного безвозвратно потеряно».
День этот по-своему исторический: ровно десять лет назад они с Любой встретились на Невском проспекте и вместе пошли в Казанский собор. Об этом, впрочем, Блок вспоминает только поздно вечером. А до того он систематизирует свои отношения с людьми. Они богаты и разнообразны. По-прежнему близки ему Владимир Пяст («западник»), Евгений Иванов («Женя, как и летом, непонятен мне, но дорог и любим»). Блок уютно чувствует себя в доме Ивановых, общается со всей его родней. А сестра Жени, Мария Павловна (которой, напомним, посвящено стихотворение «На железной дороге»), тесно сошлась с Александрой Андреевной.
Снова оживляются отношения с Сергеем Городецким, который в 1910 году недружелюбно воспринял статью Блока о символизме, но зато в сентябре 1911 года откликнулся на первый тем мусагетовского трехтомника тронувшей автора статьей «Юность Блока». «Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и больной от “пьянства” накануне», – записано в дневнике. Там же короткая фраза: «Его жена поет». Это об Анне Алексеевне Городецкой, весьма колоритной женщине, чей облик дважды запечатлел Репин. Два года назад, обиженная рецензией Блока на книгу мужа «Русь», она написала ему оскорбительное письмо, через год извинилась, назвав то письмо «поганым», а потом — новый этап отношений. Еще до заграничной поездки, 21 февраля, Блок писал матери: «Вчера я без конца проводил время с Городецкой. Городецкая — прирожденная “гетера”, беснуется не переставая. Мы шатались втроем по городу, были и в цирке, и в разных местах. Городецкий — очень милый, тихий и печальный, я думаю что она его замучит. Впрочем, я пока советую им не расходиться. Ведь почти все “наши” женщины таковы, может быть, еще переменятся и станут серьезнее — хоть некоторые». Тут чувствуется некий литературный наигрыш, печоринская поза. Совсем иначе выглядит таинственная запись в дневнике от 4 ноября, где четырежды просто повторено: «Анна Городецкая».