Читаем Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность полностью

Уже у Радищева мы находим в зародыше и отрицание прелестей нашего самобытного существования, и преклонение перед цивилизацией Европы. Вместе с тем его знаменитая книга, погубившая автора, исполнена состраданием к народу, мечтами о грядущей свободе. Радищев как бы предугадал и Чаадаева, и будущих западников; Шешковский был формально прав, упрекая его за нелюбовь к отечеству: «официальной» любви у Радищева на самом деле не было.

При Александре I интеллигентность и признание крепостничества законным, необходимым, незыблемым становились со дня на день все более несовместимыми. Это лучше всего проявилось в движении декабристов, увлекшем весь цвет нашего немногочисленного европейски образованного класса. Большинство декабристов – люди молодые, богатые, знатные, выросшие на революционной западной литературе, несомненно честные – не принимали близко к сердцу вопроса о конституции и формах правления вообще. Но рабство, эти вечные розги и палки, эта страшная Сибирь, куда люди ссылались по усмотрению помещиков, иногда просто за то, что они стали стары, слепы, глухи и, следовательно, их пришлось бы кормить, – вот что тревожило молодые и честные души, вот что возмущало их. Они погибли, как погиб и Радищев, как погибает всякий, кто на пятьдесят лет опередил свое время и не счел нужным затаить это в своей душе. В ту же александровскую эпоху жил Пушкин. Крепостничество, собственно, интересовало его очень мало, но он все же написал свой «Анчар», свою «Деревню», все же спрашивал в грустном раздумье:

Увижу ли, друзья, народ освобожденныйИ рабство, падшее по манию царя?И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец свободная заря?

Приходится миновать тридцатые годы. Это годы романтических мечтаний, душевных гроз, тоскливой неудовлетворенности – словом, годы Лермонтова, Печориных, Чаадаевых, или проклинавших все, или одну Россию во имя величия Европы. На сцене действовали обреченные люди, искренне страдавшие, искренне мучившиеся. Один за другим гибли лучшие из них: Лермонтов – от пули, Полежаев – от водки… Чацкие были повсюду, они бросали в лицо обществу, которое презирали, «стих, облитый горечью и злостью», но чувствовали, как бесполезно все, что они делают, как бессмысленна и бесполезна вся жизнь их. Это – герои безвременья.

Но уже в сороковых годах мы находим идею созревшей вполне. Она как бы прошла через огненное крещение романтическим недовольством и лермонтовскими проклятиями. Она выросла и окрепла под ферулой немецкой идеалистической философии Шеллинга и Гегеля и как бы «определилась» после грозных, но не всегда ясных проклятий Лермонтова. С этой поры она знает уже, чего хочет и ищет. Печорины исчезают из жизни, но исчезают не под ударами насмешки, а просто потому, что их время прошло, что им нечего стало делать. Их можно помянуть добрым словом: они исполнили предназначенное им судьбой, хотя это исполнение стоило им жизни. Люди сороковых годов сменили романтиков тридцатых. На сцене, правда, фигурирует то же поколение, но оно стало думать и чувствовать уже по-другому. Белинский, сам переживший этот переворот, рассказал нам о нем в своей статье о «Герое нашего времени».

«Дух его созрел для новых чувств и дум, – пишет он о Печорине, подразумевая одновременно свой век и самого себя, – сердце требует новой привязанности: действительность – вот сущность и характер всего этого нового. Он готов для него».

Но что же это за действительность? Ведь не окружающая же жизнь, не крепостное право, не канцелярская служба. Все это было и раньше. Под действительностью Белинский понимает здесь какую-нибудь дорогую для сердца и полезную для жизни задачу, «святое дело», как выражались тогда. И оно нашлось, вернее же – возродилось. Дело это – то же освобождение крестьян – возникло из жажды облегчить жизнь обездоленному и стало центром интеллигентной работы уже надолго – с небольшим перерывом на целых двадцать лет. Интеллигентные кружки сразу, резко – как это возможно только у нас – меняют свою физиономию. Шеллинг забыт, Гегель по-прежнему считается божеством, но это уже другой Гегель, и выводы, которые делаются из него, совсем иные. Судьба как бы пожалела «бедную русскую мысль», метавшуюся из угла в угол, готовую преклониться в лице Чаадаева перед католицизмом, а в лице Киреевского падавшую ниц перед воротами Оптиной пустыни, и нашла для нее лекарства.

Ведь Печорины, как и все романтики тридцатых годов, ни за что не могли ясно и определенно ответить на вопрос, что же, собственно, так тревожит их, так мучает? Они просто чувствовали, что жизнь их «съедена» кем-то и сами они погибли ни за что, ни про что,

Не бросивши векам ни мысли плодовитой,Ни гением начатого труда…
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже