Читаем Александр Островский полностью

В этом небольшом деревянном доме под горой, на берегу Яузы сходились свои. «Вы наш!» — так по обыкновению восторженно восклицал Аполлон Григорьев, познакомившись с новым человеком, в котором ему чудился талант в духе «молодой редакции». Первым же и раздавался чаще всего его голос в дверях, о чем оповещала хозяина Агафья Ивановна: «Аполлон Александрович пришел». Гость расспрашивал хозяйку о здоровье, житье-бытье, рассказывал о себе, и Островскому, слышавшему из соседней комнаты их добродушный разговор, живо представлялись и участливый взгляд Гани, жалевшей Григорьева за неудачную семейную жизнь и женским чутьем давно понявшей неприспособленность его к жизни, и та почтительность Аполлона, с какой он всегда разговаривал с Агафьей Ивановной. Островский только подошел к ним, как дверь открылась и вошли сразу двое: Тертий Филиппов и Пров Михайлович Садовский… Филиппов с обычной своей внимательностью и любезностью осведомлялся у каждого о его делах; у Садовского, как всегда, угрюмо-сумрачная физиономия, обрамленная черными густыми волосами, подстриженными в кружок, но надо было знать «царя смеха», чтобы не смущаться этим временным нерасположением его духа или же просто видимостью угрюмости; кажется, до поры до времени дремлет смех во взгляде его черных, умных глаз, смех сквозь угрюмость. Быстро вошел, почти вбежал Борис Алмазов, такой же, как Филиппов, высокий, тонкий, с приятным моложавым лицом, одетый в широкое грубое пальто. Не успел вошедший перемолвиться с собравшимися в доме, как в дверях показалась рыжевато-кудрявая голова Эдельсона.

Пришел самый младший из гостей, Сергей Васильевич Максимов, двадцати с небольшим лет, с мелкими чертами лица, с бородкой, в маленьких, в тонкой оправе очках. В кружке называли его «божьей угодницей» — пчелкой, собирающей, где бы он ни был, с кем бы ни говорил, нектар словесный, особенно слова редкие, как он говорил, крылатые, неслыханные. Тянуло его к дорогам, к путешествиям, к жителям Севера и Сибири, к каликам перехожим и каторжанам — к многообразной и поэтической для него полноте народного быта. В Островском видел он избранника, указующего путь другим, открывшего новые бытовые пласты русской жизни, новые типы, новые связи и оттенки слов и тем самым побуждающего других к посильным исканиям в неизведанных ими или малоизведанных областях русского быта.

Все рассаживались за стол, не прерывая разговора, а Максимов что-то говорил хозяйке о ее «хлопотливом уряде», ему доставляло отраду перемолвиться с нею, услышать любезные сердцу шутливые ее приветы да ласковые приговоры, самому вставить исконно народное словцо, тем более что рядом был Александр Николаевич, любивший родную речь, всякое меткое слово до обожания, ни одно из них не пропускавший своим вещим слухом, ценивший в Максимове такого же языколюба, что делало счастливым его молодого друга.

Начался разговор, вся прелесть которого в этом кружке заключалась в свободном и непринужденном обмене мыслями и чувствами. Это была стихия разговора, недоговоренное не надо было растолковывать, оно понималось на лету, и каждое идущее от душевного убеждения слово вызывало ту полноту отклика, которая доступна обычно молодости и остается золотой порой в жизни человека. Вспыхивали смех, шутки.

— Вы слышали, какой разговор произошел у Бориса с его двоюродной сестрой Шереметевой, когда она пришла с пения Тертия? «Скажи, пожалуйста, Борис, что Филиппов — благородный?» — «Даже великодушный», — отвечал Борис.

— Думал ли дьяк Алмаз Иванов, что его потомок будет таким остроумным, да еще вдобавок «Эрастом Благонравовым»?

— Тот предок был «допотопный», как и наш Михаиле Петрович.

Слово, точнее говоря, термин «допотопный» («допотопный талант», «таланты допотопного образования») пустил в литературный оборот Аполлон Григорьев.

— Найдите мне другой, более точный термин для выражения этого явления органического творчества, и я охотно откажусь от своего термина «допотопный», — сказал серьезно Григорьев, оглядывая спокойно слушателей.

— Зачем тебе, Аполлон, термины, ты же не теоретик, — воскликнул Борис Алмазов, как бы обрадованный тем, что поймал Григорьева с поличным.

— Я за органические термины, — возразил Григорьев, — а теория что ж… Видали вы, как трава пробивается сквозь скважины кладбищенских памятников, ветшающих, распадающихся, хотя они и каменные… Так веяния жизни пробиваются сквозь трещины теории — надгробного памятника, имеющего значение только как напоминание о том, что когда-то жило и волновало нас.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже