Рвавшийся на Запад Герцен, поживя там и усвоив тамошний образ жизни, оказался критическим оппонентом не только царского самодержавия, которое люто ненавидел, но и самого Запада, в котором увидел торжество духовного мещанства. Эстетическому чувству Герцена претила «неизящность» буржуазной цивилизации: «Все мелко в ней: литература и художества, политика и образ жизни,
Странными, видимо, были в глазах европейского обывателя эти русские путешественники, конечно же, живо интересовавшиеся памятниками культуры, но вместе с тем и совершенно равнодушные к тому, ради чего приезжают поглазеть многочисленные туристы. Достоевский, например, презирал, по его словам, казенную манеру осматривать по путеводителю разные знаменитые места, его занимали прежде всего люди, по выражению лиц, по уличной жизни он схватывал характеры людей, их психологию, бытовые особенности, «…терпеть я не мог за границей, — говорил Достоевский, — осматривать по гиду, по заказу, по обязанности путешественника, а потому и просмотрел в иных местах такие вещи, что даже стыдно сказать. И в Париже просмотрел. Так и не скажу, что именно просмотрел, но зато вот что скажу: я сделал определение Парижу, прибрал к нему эпитет и стою за этот эпитет». Этот «эпитет» он находит и в своих путешествиях по другим странам — Германии, Англии, Италии, Швейцарии, о чем рассказал в «Зимних заметках о летних путешествиях». Порядок царствует в Европе — то, что восхищает многих приезжих русских, но за этим порядком Достоевский проницательно угадывает колоссальную внутреннюю регламентацию, распределенную по полочкам духовную жизнь людей, лишенную глубоких интересов и стремлений.
Французская революция конца XVIII века, объявившая своими лозунгами «свободу, равенство, братство», поставила на «престол» буржуа, и вскоре громкий лозунг стал пустым звуком, лицемерным прикрытием наглого владычества новых хозяев жизни. «Идеала никакого» — так определяет Достоевский сущность буржуа.
Конечно, не столько сам по себе европейский буржуа вызывал такие мрачные мысли у русского писателя, тоску вызывало то, что этот буржуа неминуемо нагрянет в Россию, наложит свое клеймо на все живое в народной жизни, внесет свое фальшивое «равенство» и «братство», убийственную для всякого творчества духовную регламентацию, когда смешным станет все самобытное и сильное лишь оттого, что не отвечает этой мертвящей регламентации, когда осквернены будут идеал и высшие духовные стремления, а сытое торжество станет желанным Эльдорадо.
Достоевский писал о Западе, а думы его были о России, в дороге мысли его настолько далеко уносились, настолько были заняты Россией, что он не замечал ни природы, ни целых иногда городов. «Аль уж проехали? — спохватывался он. — И вправду, и Берлин, и Дрезден, и Кельн — все проехали… Уж очень про нашу русскую Европу раздумался, простительное дело, когда сам в Европейскую Европу в гости едешь».
Да, путешествия в «страну чудес» заканчивались в таких случаях вовсе не чудесными выводами. Но знакомиться с Европой было необходимо, чтобы узнавать, сравнивать, доискиваться до истины. В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов XIX века резко усилился поток русских путешественников за границу. Причиной явилось то, что были устранены стеснения для выезда, в частности, была крайне снижена стоимость паспорта — с пятисот всего до пяти рублей. Когда Островский в начале апреля 1862 года собрался в заграничную поездку, на Западе уже побывали Толстой, Некрасов, Аполлон Григорьев, уехал туда недавно Писемский, собирался Достоевский, не говоря уже о Тургеневе, который жил теперь чаще в Европе, чем в России, не говоря о Григоровиче, Боткине, Анненкове, Дружинине, сделавшихся заядлыми заграничными туристами. Пора и ему, Островскому, познакомиться с Европой, «поглядеть на свет», заручиться новыми впечатлениями.
* * *
Островский не писал статей о России и Европе, о значении Европы в судьбах России, о вековечном споре Востока и Запада и об отношении к этому спору России, о том, что такое Россия — Европа или Азия или что-то «промежуточное», связующий мост или какая-то историческая «аномалия», одинаково не относящаяся ни к Европе, ни к Азии и т. д. Европейцы мы, русские, или не европейцы? «Мы не европейцы», — говорил Достоевский и не видел в этом никакого ущемления русского достоинства, напротив, считал это залогом национальной самобытности и уважения со стороны тех же европейцев. Друг Островского Аполлон Григорьев считал нелепостью сводить человечество к «германо-романской национальности», в ней видеть только образец и считать «звериной» русскую жизнь лишь потому, что она не подходит под указанный образец.