— И знаете, Голицын, что писал мне тогда Карамзин? Я до сих пор наизусть помню: «Одна из главнейших причин неудовольствия Россиян на нынешнее правление есть излишняя любовь его к преобразованиям, потрясающим империю, благотворность коих остается сомнительной». Уж если Карамзин, человек просвещеннейший, думал так, то что же другие? Зрелище единственное в мире — государь, дающий вольность народу, и народ, ее не принимающий! Нельзя сделать людей из-под палки свободными. Один в поле не воин. А я — один, помощников нет. Кем я возьмусь? Кругом видишь обман. Можем ли мы, государи, знать все, что у нас делается? Когда об этом подумаешь, волосы дыбом встают! Военная, гражданская, церковная часть — все не так. Но что же делать? Человек не может всего. Надо войти и в мое положение. Войдите же в него, подумайте, что вы делаете, раскайтесь в преступных замыслах, и я приму раскаянье ваше с любовью отеческой. А главное, поймите же, поймите, наконец, что я хочу того же, чего и вы. Будем вместе, соединим усилия наши для блага отечества…
Что скажет еще, хорошенько не знал, но чувствовал, что будет умилительно. И тот не устоит — заплачет, упадет к ногам его. Сначала — он, а потом и другие. Все придут с повинной головой. И он простит их, как отец прощает блудных сынов своих. А если и казнит кого, то, среди ликования общего, никто не заметит.
Ну, а что если не поверят, подумают, что он просто боится, лукавит, играет двойную игру, заманивает их в ловушку, чтобы вернее уничтожить заговор? Что если вспомнят слова Наполеона: «Александр тонок, как булавка, остер, как бритва, фальшив, как пена морская; если бы надеть на него женское платье, то вышла бы прехитрая женщина». Или слова бабушки: «Господин Александр, по природе своей, актер, великий мастер красивых телодвижений». Красивым телодвиженьям и теперь перед зеркалом учится. Но поздно: разбито зеркало. Никого не обманет. Только новый срам, новый смех. «Нет ли у меня сзади чего-нибудь смешного?»
Он — жертва, а они убийцы; или жертвы — они, а он — палач: этого никакими словами не скроешь. Не слова нужны, а дела. Казнить злодеев, — вот что надо. «Надо и нельзя, нельзя и надо», — опять, как тогда, 11 марта. Ничего не решит, ничего не сделает, пальцем не двинет. Как в летаргии — все слышит, все знает, чувствует и не может дать знак, чтоб его не хоронили заживо.
— А они смеются! А они смеются!..
Камердинер Анисимов давно уже слышал из соседней комнаты, что государь говорит с кем-то. Не вошел ли кто с другого хода? Подойдя к двери, приложил ухо к замочной скважине. Когда государь произнес: «А они смеются! А они смеются!» — «Анисимов! Анисимов!» послышалось ему. Он открыл дверь и вошел.
— Чего тебе?
— Звать изволили, ваше величество?
— Вон! — закричал государь, вскочил и затопал ногами в ярости.
Через несколько минут, в шинели и фуражке, сошел вниз по лестнице.
У крыльца стоял часовой. «И этот смеется?» — подумал государь, остановился и, глядя на него в упор, спросил:
— Ты что?
— Здравия желаю, ваше императорское величество! — гаркнул тот, выпучив глаза, с таким усердием, что у государя отлегло от сердца.
— Как звать?
— Иван Охрамеенко, ваше величество!
— Ну, Иван, скажи ротному, что я тебя унтер-офицером жалую.
«Совсем, как батюшка, — подумал он: — яблочко от яблоньки недалеко падает».
Вошел в парк.
Для прогулок его расчищались дороги от снега и усыпались желтым песком на несколько верст. Густой аллеей дремучих елей под белым саваном, по берегу Большого озера, шел к Баболовской просеке.
Падал снег, сначала редкими звездами, а потом — хлопьями, еще не мокрый, но уже мягкий, липкий, предвещающий оттепель, как будто и сам теплый, удушливый.
Дойдя до просеки, завернул по узенькой тропинке в чаще леса и вышел на площадку, окруженную высокими деревьями. Сел на скамью и долго смотрел, как падает снег — в темнеющем воздухе белая сетка, белая мгла, однообразно снующая, ослепляющая, головокружительная.
«Головокружение… — подумал он. — Что такое? Что я хотел?.. Да…
Головокружение, которое предвещает падение царей…»
То были стихи из французской трагедии, слышанной им с Наполеоном в Эрфурте.
«У меня голова закружилась бы на такой высоте», — смеялся однажды над маленькой бронзовой куколкой, кумиром кесаря, на победном столпе Вандомской площади; а когда, после взятия Парижа, побежденные в честь победителя стаскивали веревками ту куколку под буйные клики толпы: «Долой Наполеона, виват Александр!» — закружилась-таки голова у него самого, победителя. Но свой черед каждому: сперва Наполеона, а теперь и его, Александра, спускают, при общем смехе, — маленькую, детскую, на ниточке вертящуюся куколку.