Читаем Александр Первый: император, христианин, человек полностью

Во время первого послевоенного визита в Москву, перед тем как отправиться в Тулу, Александр, милостиво откликаясь на верноподданный энтузиазм жителей, пообещал, что в следующий раз он приедет в старую столицу надолго – и слово сдержал: приехал в октябре 1817-го и гостевал без малого полгода, до февраля. Закладывалась ли в то заранее патриотическая символика, или само вышло так?.. – как бы ни было, это посещение отметилось чёткими пограничными вехами: приезд – открытие строительства на Воробьёвых горах; отъезд – открытие памятнику Минину и Пожарскому на Красной площади… Здесь можно, конечно, пуститься в ходульную каббалистику, усматривая в действиях Александра глубинные смыслы, но, пожалуй, делать это незачем. Торжественно открыли памятник, день был метельный, вьюжный, настоящий февральский московский день… Есть нечто запоминающееся, нечто мощное, волнующее, тревожное в буйстве зимней стихии – и, должно быть, Александр запомнил день открытия памятника надолго.

В Москве император напряжённо готовился к очень важному для себя событию: первой сессии польского сейма (парламента). Как Царь польский, Александр, конечно, обязан был присутствовать на первом торжественном заседании – это полагалось сделать ему по статусу; однако, он не собирался просто отбывать номер. Напротив: он должен был открыть сейм речью первого лица власти, и вот эту самую-то речь и планировал сделать программной, высказать своё мировоззренческое кредо. Бесспорно, он рассчитывал на мощный резонанс – к «Агамемнону», Царю царей внимание приковано всегда, речь в сейме стала бы слышна по всей Европе – и потому император готовил её тщательнейшим образом (о некоторых драматически-курьёзных особенностях этой подготовки ещё будет упомянуто!..), выверяя каждое слово. Помогал ему Каподистрия, при этом не робел отстаивать собственное мнение; Александр, конечно, прислушивался к умному советнику, но в том, что считал принципиальным, деликатно настоял на своём. Трудная работа продолжалась и в самой Варшаве, куда император прибыл в начале марта 1818-го, окончательный вариант родился (на французском языке) накануне открытия сейма, едва ли не в крайний день. Он, этот вариант, и был озвучен 15 марта на торжественном пленарном заседании, знаменовавшем возрождение польской государственности, польского парламентаризма и – как надеялся Александр, начало русского, точнее всероссийского… Говорилась речь, естественно, тоже по-французски, а на русский перевёл князь Пётр Вяземский. Этот перевод известен исторической науке по сей день.


«Представители Царства Польского!.. Докажите вашим современникам, что свободные учреждения, коих священные начала покушаются смешивать с разрушительным учением, враждебным общественному устройству, не мечта опасная; но что, напротив того, такие учреждения, приведённые в исполнение с чистым сердцем, к достижению полезной и спасительной для человечества цели, совершенно согласуются с общественным порядком и утверждают истинное благосостояние народов… Наконец, да будет с вами неразлучно чувство братской любви, нам всем заповеданное божественным законодавцем…

Воздадим благодарение Тому, кто Единый просвещает царей, связует братскими узами и ниспосылает на них свыше дары любви и мира.

Воззовём к Нему; да благословит и упрочит Он наше дело!» [32, т.5, 374

]


Это – квинтэссенция речи; вероятно, это и есть то, ради чего она произносилась. Если так, император Александр достоин восхищения, не меньше и не больше: в этих словах он с силой умной и страстной убеждённости попытался опровергнуть косный и опасный стереотип, к тому времени вполне осевший и утвердившийся во многих европейских умах, считавших себя передовыми. А именно: христианство эти умы отождествляли с навсегда уходящим прошлым, тёмными суевериями, деспотизмом, несвободой мысли, социальным закабалением… словом, со всеми худшими чертами Средневековья. И наоборот – окрылённый, ясный разум, счастливое свободное человечество рисовались безо всякого религиозного присутствия. Говоря обобщённо, мысль прогрессистов полностью противопоставляла христианство и свободу. Одно исключает другое: либо христианство и рабство, либо свобода и атеизм («афеизм» – говорили тогда). Разумеется, до таких Геркулесовых столбов добирались не все, имели место различные и множественные промежуточные стадии, более осторожные и оглядчивые… однако, тенденция была совершенно явственной.

А как же – не должен остаться без внимания вопрос – а как же страшный опыт Французской революции, показавший, в какое невыразимо страшное зрелище обращается «освобождённый» человек?.. Выше говорилось, какое объяснение перегибам революции нашли потомки «просветителей». Такое же незатейлвое, что и они сами: это, заявили они, пережитки прошлого. Пережитки! – тьма, выплеснувшаяся из сознания тёмных людей, не готовых к свободе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже