– Прошу прощения, сударь, – воскликнул доктор, – разумеется, никто не может и не должен преследовать обидчика просто как врага или из жажды мести, но как нарушителя законов своей страны – не только может, но и обязан.[283]
Когда должностные лица или служители правосудия наказывают преступников, разве ими движет жажда мести? По какой еще причине они (по крайней мере в обычных случаях) заботятся о том, чтобы подвергнуть виновных наказанию, если не во исполнение служебного долга? Так почему тогда частное лицо не может передать обидчика в руки правосудия из тех же похвальных побуждений? Любого рода месть, конечно же, строго возбраняется, а посему – точно так же как мы не должны осуществлять ее собственноручно – мы не должны использовать закон в качестве орудия личной злобы и мучить друг друга враждебностью и злопамятностью. И разве столь уж затруднительно подчиняться этим мудрым, великодушным и благородным заповедям? Если месть и в самом деле самый лакомый кусочек (как угодно было назвать ее некоему церковнослужителю,[284] что не слишком-то служит к его чести) из всех, какие дьявол когда-либо ронял в рот грешника, то надобно все же признать, что угощение обходится нам нередко по меньшей мере слишком дорого. Это лакомство, если оно действительно является таковым, достается нам ценой больших тревог, затруднений и опасности. Как ни приятно смаковать его, после него неизбежно остается некоторый горький привкус; посему его можно назвать лакомством лишь отчасти, ибо даже при самом алчном аппетите наступает вскоре пресыщение, и неуемное стремление к нему очень скоро оборачивается отвращением и раскаянием. Я допускаю, что внешне оно кажется в какой-то мере соблазнительным, но оно подобно прекрасному цвету некоторых ядовитых зелий, от коих, сколь они не притягательны для нашего взора, забота о своем благополучии все же велит нам воздерживаться. И для такого рода воздержания нет нужды в каком-либо божественном повелении, а достаточно одного благоразумия, примерам чему у греческих и латинских писателей несть числа. Может ли поэтому христианин не испытывать стыда оттого, что для него в камень преткновения превратилась заповедь, которая не только согласуется с его мирскими интересами, но и диктуется столь благородным мотивом.Эти мысли Гаррисона привели пожилого джентльмена в неописуемый восторг, и после многочисленных комплиментов, высказанных по этому поводу, он сказал, обратясь к сыну, что тот получил сейчас возможность постичь за один день больше, нежели в университете за целый год.
Сын ответил, что услышанная им точка зрения в целом весьма интересна и что с большей частью сказанного он вполне согласен, «однако, – продолжал он, – я считаю необходимым сделать некоторые разграничения…», но тут его разграничения были прерваны возвращением Бута с Амелией и детьми.
Глава 9
Сцена остроумия и юмора в современном вкусе
После обеда пожилой джентльмен предложил отправиться на прогулку в сады Воксхолла,[285]
о которых он очень много наслышан, однако ни разу там не бывал.Доктор охотно согласился с предложением своего друга и послал нанять две кареты, в которых могла бы поместиться вся компания. Однако, когда слуга уже ушел, Бут пояснил, что ехать сейчас было бы слишком рано.
– Вот как, – сказал доктор, – ну, что ж, в таком случае мы посетим сначала самое великое и возвышенное зрелище на свете.
Услыхав это, дети тотчас навострили уши, а все остальные никак не могли взять в толк, что именно он имеет в виду; Амелия же спросила, на какое зрелище он может повезти их в такое время дня.
– Представьте себе, – сказал доктор, – что я собираюсь повезти вас ко двору.
– В пять часов пополудни! – воскликнул Бут.
– Да! Предположим, что я пользуюсь достаточным влиянием, дабы представить вас самому королю.
– Вы, конечно, шутите, сударь, – воскликнула Амелия.
– А вот и нет, я говорю совершенно серьезно, – ответил доктор. – Я представлю вас тому, перед кем величайший из земных повелителей во много раз ничтожнее, чем самая презренная тварь в сравнении с ним самим. И какое другое зрелище может в глазах мыслящего существа сравниться с ним? Если бы вкус людей не был столь непоправимо испорчен, где бы тогда суетный человек обретал благородство и где бы любовь к удовольствиям могла найти наиболее достойное удовлетворение, как не на богослужении? Каким восторгом должна наполнять нашу душу мысль о том, что мы допущены предстать перед самым высоким нашим повелителем! Жалкие дворы королей открыты для немногих, да и для тех лишь в определенное время, но каждому из нас и в какое угодно время не возбраняется предстать перед этим славным и милосердным властелином.
Священник продолжал развивать эту мысль, когда возвратившийся слуга доложил, что кареты поданы, и тогда вся кампания с живейшей готовностью последовала за доктором, который повез их в Сент-Джеймскую церковь.[286]