— Синицына, пишите на бумажке вашу фамилию и бросьте сюда, в шапку! — крикнула ей Горянская. И теперь ее собственная фамилия почудилась Ане оскорблением, окрик Горянской хлестнул ее, как бичом.
— Уйти! — мелькнула мысль, но она стояла, точно прикованная, изменившаяся в лице.
Как перед пропастью, от которой нет силы оторвать глаз, в которую тянет, а на дне ее ждет гибель.
Но в эту минуту Аня почувствовала на себе холодный и тяжелый взгляд Дикгофа, и прежде всегда смущавший ее, а теперь приковавший к себе ее волю.
Машинально, как автомат, она взяла из рук Горянской клочок бумаги и написала на нем свое имя и фамилию.
На столе лежала чья-то мужская шапка, рыжая, с обтрепанными полями, и Аня швырнула туда свой билетик, который она нервно скатала в комочек. Перед этой шляпой прошла вся коммуна, женщины и мужчины, молодые и старые, и на всех лицах лежала суровая и вместе тревожная решимость.
Дикгоф взял шапку и потряс ее.
— Кто будет вынимать жребий? — спросил он. — Я думаю, чтобы не тянуть времени, первый вынутый билет и укажет нам лицо, которое должно принять в свое ведение, ну, хотя бы… Синицына. Кто будет вынимать билеты?
— Я! — выдвинулся из толпы еще совсем юный молодой человек, почти мальчик. — Я готов идти и без жребия!
И он с самоуверенностью молодости обвел присутствующих взглядом.
— Вынимайте, — спокойно приказал ему Дикгоф.
Юноша опустил руку в шапку и вынул белый комочек.
У Ани замерло сердце: ей показалось, что это ее билетик.
— Я убью себя! — мелькнула у нее мысль.
А комочек, как нарочно, долго не развертывался, хотя его усердно теребили нетерпеливые пальцы.
— Скорее! — не выдержал кто-то.
— Васильев! — прочел, наконец, юноша.
Из толпы, расталкивая ее, вышел лохматый человек в кожаной шведской куртке, остановился посередине и тряхнул головой.
— Я готов! — сказал он коротко.
Это был техник. Всего несколько дней он был принят в коммуну.
Он стоял теперь рядом с Аней. Будущий убийца ее отца, но она не чувствовала ни ужаса, ни отвращения от его близости; она была полна одним сознанием:
— Не я!
Дикгоф пожал руку обреченному молча: говорить было не о чем.
— Не мне досталось, — с разочарованием произнес юноша. — Ну, что скажет второй?!
Он снова опустил руку в шапку и вынул билетик, и опять у Ани дрогнуло и замерло сердце, но уже не прежней болью.
На этот раз юноша быстрее развернул билетик и прочел:
— Анна Синицына!
— Странное совпадение! — сказал кто-то в толпе и смолк, поняв нетактичность своей фразы.
— Не понимаю… Какую же роль может играть буржуазное родство? — пробормотала Горянская. — Все — для идеи. Поздравляю вас! — подошла она к Ане.
— Я? Мой? — ответила ей точно проснувшаяся Аня. У нее побелели даже губы.
— Если вы чувствуете себя неспособной, вы можете отказаться, — заметил ей Дикгоф. — Охотники найдутся.
— Я первый! — вызвался юноша.
— Какой позор! — крикнула Горянская. — Как вам не стыдно, Дикгоф! Ведь это будет против нашего устава.
— Но мы должны обращать внимание и на фактическую способность лица довести до конца возложенное на него поручение, — ответил ей Дикгоф.
Но Аня уже успела оправиться. У нее стучало в висках, но она нашла в себе силы сказать:
— Я принимаю поручение коммуны!
— Шарлотта Корде! — крикнул в восхищении юноша.
— Мстительница! — заметил кто-то другой.
И ей, как Васильеву, Дикгоф пожал руку, до боли, как товарищу.
— Анархистка победила в вас женщину, — сказал он ей.
Аня вскинула на него глазами, но этот беглый взгляд был тускл; Аня крепилась, но близок, казалось, был тот момент, когда разом могли лопнуть натянутые, как струны, нервы.
Товарищи молча жали руки и ей и Васильеву, но вскоре Васильева пригласили в отдельную комнату, куда вместе с ним ушли двое лиц, на обязанности которых была организация покушений.
Вторая очередь была за Аней.
Совещание коммуны продолжалось, но Аня уже не участвовала в нем. Она вышла в другую комнату и забылась, присев на диванчик в каком-то оцепенении.
Чувство партийной дисциплины, гипнотическое влияние на нее Дикгофа, наконец, убеждение в необходимости жертвовать собой ради идеи — все это сильно влияло на ее решимость, но эту решимость колебало воспоминание об Александре Васильевиче, который так стремился к ней из деревни, и отвращение к крови.
«Когда будут убивать отца, я буду готовиться быть убийцей», — копошилась назойливая мысль, которую она не могла отогнать.
На нее надвигался красный кошмар, и она желала, чтобы брошенная ею бомба разорвала бы ее первой.
Вся ее прошлая жизнь проносилась перед ее глазами. Мать, отец… но странно, она не чувствовала любви к ним, этим занятым только собой людям, но у нее мучительно сжалось сердце, когда она представила себе вместо отца бесформенные и окровавленные куски человеческого мяса и обезумевшую от потрясения и ужаса мать.
«А если они уедут? — мелькнула у нее мысль. — Ведь этого не будет? Но кто предупредит отца? Я?»
И она задрожала от охватившего ее опять волнения и страха.