Это к тому, что друзья, приходившие к Лесе (зачастившие теперь к ней), уже не были ни обиженными, ни бедными. Сидели в креслах. Пока что не в былых своих, но уже в мягких. И теперь (это им в плюс!) они вспомнили о друзьях, что тоже из «бывших». Они ожили. И каким серебром заиграла благородная проседь в их головах! Некоторые из них преотлично усвоили и свежую тональность, легкий колокольчиковый звук речей демократов — серебрясь теперь во всем, были уже неотличимы. Жизнь сращивала; жизнь сращивала и не таких!
Как-то придя, они увидели, что я
— Ты — добрый, Петрович. Ты добрый человек... Не ссорься с ними.
— А я не ссорюсь, Леся.
Когда я чистил картошку, они пришли вдвоем: они приехали. (Одному уже вернули госмашину.) Этот, что с машиной, — типичный сыромясый начальник. Второй — игривый босс из Комитета по науке, все потерявший в первые годы перестройки. (Все, кроме умения ждать.) Оба, разумеется, повидали людей на своем властном веку и мигом (нюхом) сообразили, что я никто, временщик в этих стенах.
Но еще не появился самый из них симпатичный. Весельчак. Пузан.
Тем временем прошла нужда в больничной сиделке. Выпившая, видно, крепкого портвешку, Марь Ванна сказала мне, расхрабрившись, что ежели я так одинок и неухожен (слышала наши с ЛД разговоры), то она сойтись готова: обухожен будешь! Обстиран будешь. Всегда, мол, с горячими щами в обед...
— Еще как
Я с улыбкой пересказал ЛД, подтрунивая над простецкой Марь Ванной. Думал, что нечаянные чужие слова иной раз приятны уху... Ан, нет. На другой же день ЛД ее выдворила, и больше Марь Ванны я никогда не видел. Мелочь. Пустяк. Но агэшная душа затосковала по этой смешной бабе и ее щам. По тем гениальным щам, которые мне (и Лесе) раза три-четыре успели сварить пахнущие рассолом бабьи руки. Cвитер заштопан — тоже ее руки. Там и тут успевала Марь Ванна, с хлопотливой готовностью и с шуточками тихо-тихо шагавшая по жизни. (И с промашками. Увы, портвешок.) Когда хвори, словно сговорившись, набегают на меня со всех сторон, я знаю теперь заговор — слово как оружие. Едва выйдя из метро и, с первыми шагами, окунувшись в уличный холод, говорю себе (помянув добром всех изгнанных):
— Еще наживемси!..
На деревьях сентябрьская паутина — к погоде; в один из погожих тех вечеров словно бы выпал из ветвей,
Но тем сильнее Леся старалась, чтобы я был не только с ней, но и с ними, беседовал, общался, был вместе, почему бы и нет?.. Потому и
— Дурак! Какой ты дурак! — сокрушалась она.
Тут вновь вошел Пузан. (Самый из них симпатичный.) Возможно, Леся всегда ему нравилась. Возможно, подумывал о ней, мол, крупная и породистая, и красавицей как-никак слыла в прошлом. Как не приласкать дамочку в печали в удачно подвернувшуюся минуту...
Леся его долговременные замыслы едва ли понимала. Но ценила его веселость. И, сближаясь, охотно ему демонстрировала свою скромную нынешнюю жизнь — свои заботы, свою маленькую квартирку, свои красивые полные руки и даже меня:
— Вот он — гордый! — показала на меня глазами. — Не хочет с вами поужинать.
Я уже надевал кепку.
— Не хочет с вами вместе даже руки под краном помыть, — заторопилась ЛД, смягчая известный народный оборот.
Пузан умел мило лавировать:
— Да. Мы отвратительны, — сказал он смеясь.