И тут же Ася Игоревна поворачивает разговор — мол, игры в сторону, мужчина должен ценить взаимовыручку и тем более женскую доброту. Я должен буду сводить ее, Асю, в ресторан. (Именно я. И в ближайшие дни.)
Я колеблюсь.
— ... Да ты знаешь ли, подруга, какие нынче там цены?!
— Но-но, Петрович. Не жмись.
— А ты не жлобься!
Вмешивается Зинаида (испугалась): торопливо мигает мне — мол, соглашайся с Асей Игоревной на ресторан и на что угодно, мол, она, Зинаида, сейчас с деньгами, она поможет. Сколько-то поможет.
Но я не уступаю. Торг значит торг — что значит (во что оценивается) ее деликатное
— Зина. У твоей подруги нет сердца.
Ася Игоревна вопит:
— А твоему брату нужно мое сердце?!
Зинаида вновь спешно встревает — ладно, ладно, она, Зинаида, добавит больше. Она все добавит и все оплатит, соглашайся!..
Мы пререкаемся, и только Веня, ангел, улыбается — что Веня? что такое? — все трое, словно вспомнив, мы обернулись к нему. Веня робко откашлялся.
Робко (но ведь ему интересно) Венедикт Петрович спрашивает меня: неужели и эта квартира тоже твоя? и может ли в таком случае он, мой брат, здесь полежать, если устал? он ведь привык к больничной койке — в больнице нет-нет и приляжешь. Очень кстати спросил. Глас свыше. Разумеется, Веня, можешь прилечь. Можешь раздеться: ложись. Ложись и отдохни! Здесь все мое. (А значит, и твое, Веня.)
— ... В хороший ресторан. Не во вьетнамский, — торопится Ася Игоревна.
Но я только машу рукой: там посмотрим! Жлобы. Что делает с людьми возраст.
Знак Зинаиде. Я и она, мы уходим, оставляя молодых наедине. Таинство — всегда тайна.
В длинном общажном коридоре, едва за угол, Зинаида начинает пахнуть в мою сторону гиацинтами неопределенного возраста. Стучит модными туфлями по полу и голову несет гордо. Она стала обрастать жирком, но все равно главное в ней — костяк. Добра, но костиста, не могу, не лежит сердце. Слишком светло в коридорных окнах.
— Может, прогуляемся? — робко предлагает Зинаида.
Думает о ласках Аси Игоревны (возможно, уже начались) и в параллель, разумеется, о нас.
Но меня заворачивает в сторону новоселья и длящейся там выпивки.
— Нет, Зина, — говорю ей. — Мы возвращаемся. Мы идем к Курнеевым. Мужчина должен все время пить. Не ты ли изрекала за столом?
— Я не имела в виду одну только водку.
— Разве?
Вхожу и — тут же крик:
— О! О!.. Петроо-ович!
Здесь, у Курнеевых, еще переживают, помнят и даже переповторяют мой тост о переменах и о потрясениях — о полосе грядущих удач и о суровой уникальности нашего общажного человека. (Я уж забыл, помню только, что разобрало, что разгорячился — не ради них, ради Вени.)
— Выпьем, Петрович, за нас! за всех нас! — кричит Замятов, чокается, с полными стопками, с бокалами тянутся ко мне и все остальные. За общажную жизнь! — орет многоликое краснорожее застолье. За время перемен и за нашу неменяющуюся уникальность! (Кричат, вопят, а я в запоздалом недоумении — неужели я изрекал эти залихватские, звонкие глупости? — ну, молодец!) Через час, однако, надо забирать Веню. Не дольше. Часа им будет довольно. Не знаю, как там Ася Игоревна и ее таланты — важно, чтобы в радостный этот день Веня побыл вместе с ней, побыл с женщиной: наедине с запахом ее гиацинтов. Мой вклад в терапию.
— Петрович!..
— Петро-оович, выпьем, друг ты наш этажный! (Многоэтажный! — шучу я. Разумеется, выпьем.) — Акулов, Замятов и басистый Красавин, повторяя, вновь и вновь выкрикивают запомнившиеся слова, обрывки моей импровизации, так удачно подверставшейся им под водку: да, да, за наше кончающееся уникальное совместное бытие, за наш остров, за нашу погружающуюся Атлантиду, в этом суть перемен, как же ты умен, как ты прав, Петрович! (В словах Петровича они теперь каждый раз находят все больше смысла.) О-оо, Петрович! наш Петрович со словом накоротке... когда говорил, у меня сердце ухало, умеет, ах, как ты сказал, дорогой ты наш, сукин ты наш сын!..
Мне отчасти неловко (совестно?), что взрослые люди столь искренне раскрылись и обнаружились: с какой страстью, с болью вжились они в полупьяные мои слова! Никто нам лучше не сказал, Петрович! (Как мало вам говорили.) — Им сейчас кажется, что наша, то бишь
Однако меня уже раздражали мои же слова. И, как бывает ближе к вечеру, на спаде, неприятно кольнуло, а ну как и впрямь это лучшее, что я за свою долгую жизнь им, то бишь
В первые минуты Венедикт Петрович огляделся. И фотографию в книжном шкафу (я поставил ее за стекло — мы маленькие, рядом отец и мама) он, конечно, заметил. Улыбнулся.
— У тебя неплохая мебель, — произнес он. Голос тих. Так произносят оставшиеся наконец наедине родственники.