Он ничего не ответил на эти слова, и до утра мы больше не сказали друг другу ни слова. Через несколько дней он написал заявление об отчислении из института, ссылаясь на какие-то семейные обстоятельства, забрал документы, и навсегда исчез из нашей комнаты и из моей жизни. Я какое-то время жил вместе с Василием и Леонидом, которые попытались было опять меня игнорировать, но уже не так настойчиво, как делали это раньше. Василий по-прежнему обращался ко мне с просьбой разъяснить тот или иной философский термин, смысла которого не понимал, и был, таким образом, в зависимости от моей начитанности и эрудиции. Леонид же продолжал соблазнять женщин, как и раньше, и через месяц неожиданно женился на какой-то москвичке, сразу же переехав жить к ней домой. А после Нового года и Василий столь же неожиданно взял академический отпуск, поскольку у него обнаружилось какое-то психическое расстройство. Я был совершенно уверен, что он попросту свихнулся от обилия информации, которую закачивал в себя без всякой системы, и в огромном количестве. Как бы то ни было, я остался в комнате совершенно один, и постепенно погрузился в такой низкий разврат, что о нем даже как-то неприлично упоминать на бумаге. Можете сами пофантазировать на тему, что это за разврат, если, конечно, вы любители копаться в чужом грязном белье, и когда-нибудь подсматривали в замочную скважину за двадцатилетним молодым человеком, живущим в общежитии, населенном преимущественно женщинами. Если вы подумали, что я водил к себе в комнату женщин, то все обстояло как раз наоборот – я их к себе не водил! Мой разврат был совсем иного рода, и иногда такой гнусный и гадкий, что мне становилось от него тошно, и хотелось бежать отсюда, куда глаза глядят. Все авторы исповедей без исключения рассказывают про свой разврат, и все без исключения врут, потому что хоть и говорят о том, что они низкие и гадкие, но как-то стыдливо, не затрагивая самых последних глубин этих низостей и гадостей. Помимо того, что не обо всем можно сказать (а это действительно так), еще и бумага не всего выдерживает, и элементарно вспыхивает синим пламенем, когда вы пытаетесь описать на ней какие-то особенные свои мерзости и гнусности. Не верите? – попробуйте сами, и сразу же убедитесь, что я совершенно прав. Опишите, например, свои занятия любовью с кошкой, или с собакой, или с собственной сестрой, или даже с собственной матерью, или с каким-нибудь суккубом, или инкубом, и моментально или вспыхнет бумага, или вы станете царем Эдипом, выкалывающим собственные глаза золотой булавкой, вытащенной из волос своей матери. Или перед вами возникнут те самые средневековые суккубы или инкубы, и утащат вас в преисподнюю, а если и не утащат, то вы сами окажетесь в средневековье, и вас тут же за связь с нечистой силой сожгут на костре. Или попытайтесь написать на чистом листе бумаги договор с дьяволом (никогда не пробовали?), и скрепите его собственной кровью. Тут же, уверяю вас, явится перед вами и сам дьявол, и положит на стол пригоршню драгоценных каменьев, а заодно и мешочек, наполненный золотыми червонцами. Ну а потом, известно, что с вами произойдет, потом все это можете почитать в литературе, вот хотя бы в «Фаусте» Гете. Бумага, одним словом, может терпеть не все, это вполне реальный физический закон, вроде законов Ньютона, или Эйнштейна, и его вполне можно изучать в школе на уроках физики и биологии. Кроме того, сам язык, будь то русский, или какой другой, приспособлен для описания чего угодно, но вот для самых последних мерзостей и самого последнего скотства (которое процветает вокруг повсеместно) он, к сожалению (или к счастью), не приспособлен. Невозможно описать языком самое последнее скотство и самую последнюю мерзость, и это отчасти спасает авторов исповедей от окончательного падения в глазах своих читателей. Ведь сами исповеди вовсе не создаются для того, чтобы их авторы падали в глазах просвещенных читателей. Боже упаси! Исповедь – это форма покаяния пишущего ее человека, это, можно сказать, высокий эпос, поднимающий того, кто его пишет, на самые высокие вершины литературного и нравственного ландшафта. Поэтому самых последних низостей и гадостей в исповедях не может быть в принципе. В них может быть только намек, только упоминание на такие гадости и низости. А сами авторы их никогда описывать не будут. Да и не надо их описывать, поскольку читателям и не надо такого описания, они сами все знают прекрасно. Читателям достаточно лишь упоминания о них, лишь описания самых невинных из них, и на душе у читателя сразу же становится легче. Как же, сам Блаженный Августин упоминает о своих подлостях и низостях! Как же, сам Руссо признается в них! Как же, сам граф Толстой неоднократно грешил, и не боится в этом признаться! Вот и я не боюсь признаться в своем низком разврате, но конкретно описывать его не могу. Бумага, на которой пишу, не выдержит этого. Да и вы сами все знаете не хуже меня.
Глава двадцать пятая