Летом и в декабре Замятин работал над статьями с общим названием «Москва – Петербург». Это были эссе, заказанные ему Р. О. Якобсоном из Праги для журнала «Slavische Rundschau», выходившего в Берлине и Лейпциге, и начатые еще в прошлом году в Кань-сюр-Мер. Анализируя развитие литературы в советский период, он развил остроумное противопоставление, которое в свое время сделал Гоголь, считавший, что города Москва и Петербург имеют соответственно женские и мужские черты, что связано не только с родом их имен в русском языке:
Москва отдалась революции стремительней, безоглядней, покорней, чем Петербург. <…>…и это понятно: ему приходилось нести с собой тяжелый груз культурных традиций, особенно ощутительных в области искусства. Без этого громоздкого багажа, налегке – московские музы мчались, обгоняя не только Петербург, но и Европу, а иногда заодно и здравый смысл. <…> Петербург остается окном в Европу, на Запад; Москва стала дверью, через которую с Востока, сквозь Азию, хлынула в Россию Америка.
Рассматривая не только живопись, архитектуру и музыку, но также театральную режиссуру и драматургию, он считал, что «американское» стремление к необычному, сенсационному и шокирующему воплотилось в творчестве московского режиссера Мейерхольда, хотя традиционализм Станиславского возвращал свое прежнее влияние на театр. По мнению Замятина, события прошлого года, связанные с созданием единого Союза советских художников, были хорошим началом, предвещавшим окончание борьбы между разными направлениями за право называться авангардным и революционным искусством[522].
В середине августа, как он написал Куниной-Александер, он уехал на летние каникулы в Кламар:
Пишу Вам это, к счастью, не в Париже, а на даче под Парижем, около Медонского леса. За окном – гроза, ливень, старые деревья в парке помолодели и дышат изо всех сил. <…> Я живу здесь с неделю – вернее, лежу в парке с книгой (а то и просто с небом) перед глазами – и уже отошел немного от Парижа, асфальта, бензина, жары, суеты, беготни. Последнее время там что-то очень замотался и чувствовал себя очень скверно – так, что вместо разных дальних путешествий решил, хоть на 2–3 недели, бросить якорь где поближе – и пока не жалею. А там дальше – видно будет. Есть и разные «заграничные» планы: соблазняют поехать в итальянскую Швейцарию на Комо, и в Испанию – и, между прочим, в Юго-Славию.
Но вскоре Замятину пришлось сообщить о полном провале своих замыслов: «Были у меня разные путешественные планы, еще недели две назад я был уверен, что скоро буду на Сото, уже достал визу – но потом все изменилось». Одной из причин стала великолепная новость о планах поставить «Блоху» на французском языке:
Мне придется приглядеть за постановкой, чтоб не вышло очень клюквенно (если вообще выйдет: сейчас всегда, до самого конца, надо оставлять несколько шансов на то, что дело почему-нибудь развалится).
А второе: я пишу Вам это письмо лежа – болен, и очень противно: боли такие, что, вероятно, теперь мне и рожать было бы уже не страшно. Это – жестокий припадок ишиаса, а может быть – и что-нибудь похуже[523].
Через три недели он послал похожее письмо богачу В. П. Крымову, одному из вновь прибывших в том году во Францию русских, после назначения Гитлера канцлером и пожара в Рейхстаге переехавшему из Берлина в Париж: