Читаем Аномалия Камлаева полностью

В этом пении не было места ни страху, ни унынию, ни отчаянию. Высокие детские голоса не выпрашивали, не канючили, не вымаливали, не вымогали. Никакого «дай» и «помоги» в этом пении не содержалось. Но вот то, что это пение не обладало ни одним из свойств земной молитвы, не укладывалось в голове. Это не было благодарением; никакой обращенности снизу вверх, с возведенными горе очами, в этом пении не было и в помине — вот что поражало. Как будто никто и не обращался ко Вседержителю, а словно говорил о самом себе. Ведь ни Бог, ни Вседержитель, ни стихийный гений природы не может восхвалять и славить сам себя. Тогда что же это выходит? — Камлаев совершенно съезжал с катушек, и кружилась с легким звоном опустевшая его голова — эта музыка, это ангельское пение и есть сам Бог? Если что-то человеческое, просящее, обращенное снизу вверх, и было в этой музыке, то всего лишь один суровый рефрен, всего лишь одно скупое четверостишие, одно-единственное «подай» — то самое, что Матвей недавно вычитал в томике Боратынского и теперь вот припомнил. Как раз там, где пятерку заныкал между двумя слепившимися страницами, которые, похоже, до него никто не разлеплял.

Царь небес, успокой
Дух болезненный мой.И на строгий твой рай
Силы сердцу подай.

Много думал он о пении, всеисторгающем радость и покой, и о единственно возможной человеческой фразе, что была не оскорбительной для этого пения…


К тому времени его уже вывозили за границу — как вывозят, должно быть, в клетке какого-нибудь редкого зверька, занесенного в Красную книгу. Появился в его жизни некто Дорохов, высокий блондин с щегольскими, косо подбритыми бачками и блекло-голубыми, по-рыбьи непроницаемыми глазами навыкате. Нечто среднее между надзирателем и телохранителем. Этот Дорохов ловко носил английские костюмы и незаметно, где-то на самом краю Матвеевого восприятия, вел все его, Матвея, зарубежные дела. Могуществом он обладал поистине безграничным; от всех пассажиров Камлаев неизменно находился немного, но отдельно: все желающие с ним познакомиться, поговорить иностранные коллеги, журналисты всякий раз до Матвея не доходя, как будто утыкались носом в невидимую стену, и это при том, что маячивший где-то на самом краю, неприметный Дорохов не совершал, казалось, ни малейшего пресекающего движения.

Камлаев порой начинал испытывать потребность в открытом неповиновении: его голод по части музыкальных новаций оставался неутоленным, и все, что могли ему сообщить, не достигало слуха, как если бы уши ему заткнули ватой. Парадоксально, но в своем отечестве он был гораздо более информированным, нежели за границей, где все пространство было просквожено радиоволнами общедоступных новостей. Там, в Москве, ему были доступны и «Голос Америки», и пластинки «Жучков», а здесь — сплошная немота и отчего-то кажущиеся беспросветно тупыми иностранцы с беззвучно хватающими воздух ртами. Да и чтение газет, журналов тоже было сведено к оскорбительному минимуму — лишь какой-то бред о забастовках английских рабочих да заголовки под статьями о собственно Матвеевых выступлениях, имевших место сутки и более назад.

Но по мере приближения конкурса в Брюсселе эта тяга к бунтарству куда-то пропала, и физическая, как голод, потребность исполнить баховский концерт так, «как правильно», «как надо», захватила его целиком. «Весь секрет в нагнетании, в наращивании, — думал он себе, — но ты идешь не к катастрофе, не к крушению, не к обвалу, а, напротив, к высшей неподвижности и равновесию. Ты играешь один аккорд, но он должен звучать как целое, как пространство, как, как…» Камлаев не мог тогда еще сказать: «как храм». Не мог сказать — как София, как Кельнский собор, а если и представлялось ему нечто величественно-религиозное, то исключительно колонны Парфенона. Звуковые столбы, грандиозные колонны из света и воздуха. «…Но и без титанизма, без сверхусилия. Скромно ведь надо, вот в чем штука. Скромно и сдержанно. А иначе пиши пропало — выступление ни к чему. Нужно так, чтобы каждый голос был наделен своим собственным тембром… с величавого на смиренный, с торжествующего на скромный и обратно… Сделать так, чтобы отзвучавшая нота продолжала звучать и максимально удаленные друг от друга аккорды отзывались друг другу, чтобы нити между ними оставались натянутыми… Не давать им затухать, пусть отзвучивают, догорают… Три верхних тона отрываются от нижних, прочных, долгих, и отлетают без усилий вверх, но вместе с тем любой воспаряющий такт остается прикрепленным к своему аккордовому корню…» — на него уже шикали, подгоняя: нужно было выходить на сцену, а Камлаев не шел.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже