Жизнь человека – любого, не только моя, – есть высшая ценность и самое главное достояние бытия как такового (тут снова Вайтхед). Реформация сломила ту единственную поправку, которую Ренессанс внес в позднее, духовно зрелое Средневековье: не вещи только, но люди неповторимы, уникальны. И это же касается их чувств. Конечно, государства, вновь обретшие в Реформации право на террор, тотчас выбросили вон эту мысль, – это видно по тому, с какой настойчивостью ею прикрывали и прикрывают самые зверские деяния. Деспотия в наш век – прошедший и новый – идет всегда под знаменем этой мысли. Забота о благе ближних ее щит и меч, символ известно которой службы. Но благо ближних зачастую состоит как раз в том, чтобы их заботливые «братья» держались от них подальше, не лезли бы ни взглядом, ни словом – тем паче делом – в их душу, в их собь, в их для-себя-бытие (это уж Хайдеггер). Любовь – вот то, что всегда приватно, в чем человек только и может открыть себя, убрать маски, сбросить одежды. Театр – вопреки Евреинову – тут кончается, а не начинается, актеры становятся подлинными людьми, и вот почему я хранил ото всех, даже от Натальи (верней, от нее первой!) всё, что на деле значила для меня Женя. Мне казалось, что если был грех
, то исповедать его могу лишь пред Богом (но не смог и этого). Мне казалось, что греха, пожалуй, не было там совсем.Так думал я раньше, и это была правда. Но была и другая правда, о которой я мечтал забыть. Огнь пожирающий, крематорий – разве это не знак адских мук, на которые я обрек (именно я
обрек) бедных ее родителей? Разве для них она не была обесчещена, поругана – мной? Этот дым над городом, эта едкая гарь, от которой можно сойти с ума, – разве это не напоминанье мне о второй, страшной правде? Да и мне ли одному? Но нет, нет: о прочих не смею. Говорю лишь о себе, только о себе. О своем главном. Итак: разве я не растлитель? Не я ли – под видом того же «простого возбуждения», как Инна звала свои мечты о веселом доме, – рассказывал ей о Фальконе, о чудной фаянсовой голой девочке с раздвинутыми ногами? О холоде этого фаянса, о его бледной голубизне? Разве не я ездил с ней в Петербург – якобы просто «развеяться», но с обязательным посещением Эрмитажа, рассматриваньем статуэтки, и с последовавшей затем безумной ночью любви в вагоне, на верхней полке, по дороге домой? Разве не я же слушал ее намеки и уклончивые ответы на мои (слишком жадные) вопросы о подружке, которая ходит на кладбища по ночам? Да и не я ли пошел по первому зову на то же кладбище – чорт ли в том, что я не ждал увидеть раскрытый гроб, голого мертвеца, двух, тоже голых, девчонок верхом на его носу и чреслах, а потом свет фар, патрульную машину… Да, могилу не я разрыл. И когда явились мундиры, стоял на коленях, в кустах, извергая на землю свой ужин. Всё так. Но разве не знал я прежде, давным-давно, еще с детства, тоже из полунамеков и каких-то неловких фраз не только матери, но и отца, что в нашем роду не всё в порядке? Разве не догадался я, почему, например, в семье был культ Лермонтова? Мне мил Пушкин, его мертвая царевна, его элегия «Придет ужасный час»; но мой дед знал наизусть «Демона», а прапрадед ставил в домашнем театре «Испанцев», «Маскарад». Перечтите-ка их. Что, разве не ждет дон Фернандо лишь повод, чтоб умертвить свою Эмилию, и после того не бегает с телом ее до конца пьесы? Что, разве Нина не слаще, не милей Арбенину в гробу, как и Тамара – Демону? Разве не так? И разве я этого не знал раньше? Всегда? И, если заглянуть вглубь, в самую совесть, в собь, разве не объяснял я все это тем, что любовь – последнее, что не пошло в наш век в тираж, не разбилось на отраженья? Любовь, любовь и за гробом – ибо как же отпустить ее туда, оставшись здесь? Я и не мог отпустить. И в безумьи своем дошел до грани, нет, перешел грань. И оказался там, где нет ничего: только дым, душный и гадкий. Дым.Я валился с ног. Но знал, снова знал, чтó нужно делать. Бросить несчастных на произвол? Вовсе нет. Если Инна мне даст согласие, я женюсь на ней и в тюрьме. Не знаю, правда, дозволен ли брак душевнобольным, но обвенчаться-то мы можем и до суда, в этом нам не откажут уж точно. А до суда – суда надо мной, не над ней, – я сделаю то, что задумал. Я сделаю ремонт. Я верну мебель. Я заберу ее мать к себе, а сам пойду. Тогда-то и пойду. И всё будет правильно, на местах. Всё – на своих местах. Главное – не спешить. Время есть. Есть средства, есть деньги. На все иски хватит. Обои можно ободрать хоть сегодня: стремянка давно стоит. Да, вот именно: нужно их ободрать. Колено болит – да плевать на колено! Где-то там валялся и шпатель. Еще не поздно, начну сейчас. Лестницу мне, лестницу! С этого и начну. Клянусь Буттгерайтом.
ПРОТОКОЛ
осмотра места происшествия
22 августа 2002 г.