А между войнами стащит горячий сапог и насадит утром на шею кофейник, пересядет в иностранную библиотеку и тоже — переводит, перевозит... неважно кого, за обол или драхму... и, не расположась к противному бережку, разворачивает обратно. Но случись ужин — всегда назначит пассажиру и себе непереводимый портвейн, раз уж гукаем жизнь по порту, а наскучит — оттянет за ухо свой широколобый, под козьей проплешиной, глиняный кратер: да не соблазним христолюбивое воинство!.. — и уволит портвейн в буфет, авось займётся новый ужин... дядя Лев с танцующими, трясущимися руками, как сморозила ему в веселье Война, отвалила богатства — виртуозы-пальцы, отписывающие рецепты бустрофедоном, и танцорку-жену, величавшую благодетельницу
А сама тетя Соня летит в гран-па уж лет тридцать — тридцать лет, как не удержалась в неуступчивом местном троллейбусе и вылетела на палке вон — во-о-он...
Ай-яй-яй, вздохнул дядя Лёва, отвернув глазурованный глаз от законченной головоломки, утопил свой зольный горшок в пойме плеч, запустил по всплывшему днищу десять плясунов-трясунов — засадил портовым матросским яблочком — яй-и что я ни навязывал себе на шею за кровные восемьдесят с гаком? Ай, вот что яй-яй не навязывал! — дожевал мышиные хвосты дождя и навязал свои восемьдесят на гак — плетёным шейным шнурочком. Ну и софист...
Это старое, как счета, заседание почтенным семейством — в тёртых креслах, юлящих от одного к другому... Этот считанный и преувеличенный Белосток, гиперболоид, пущенный вкруг семицветной юлы, имеющей оборот — преувеличение семейства, чья почтенность — семейное преувеличение...
Эти южные насаждения-наваждения — семь синих цветов: Берта, Сонечка, Ева, Лиза, Гриша, Володя, Юлик, августейшие соломоновы дети, процветающие — ночью: в сновидениях, как в фабльо... И осыпаться мне заплатами лун и солнц, как цвели и осыпались мои дяди и тети!..
И в рединготе длинного луча из окна — тот последний за фортепьянами, под самолётным следом пробора — взлётно-посадочное чело, и рвущиеся вверх чёрные крылья, и готовые к небу глаза... И в длинном солнце окна — цезарь за фортепьянами, и когда, сверкнув профилем, разворачивает по течению чёрную ладью с музыкой, вдруг сливается на повороте с этрусской канопой... и смеётся над смещением в мои деды, проиграв эту шуточку — этот бах — на слух, уступая бакшиш с клавиш — моей юной бабушке, а мне — золотой редингот и цезарево имя, а впрочем — пришлю вам после... света, с бегущей за пороги клавиш ночной реки, как выяснитесь мне — Незнакомкой... как цвели!
Но прорвавшись сквозь сон, настигну — отставших троих, чтоб рассыпали — менуэтом или колодой карт — заносчивые раскланивания, и летящий на свет рой поцелуев, раздробили каблучок-яблочко и каблук-колоду в рассыпчатых бубнах, распушили на шее пеньковый бант... бросьте вашу грибницу пейзанских чепчиков, я отправлюсь в тот высший свет в моей высшей шляпе! Настаиваете? Тогда —
И подмахнули мне веером своих образов — и с треском сомкнулись.
Но, подозреваю, одностороннее шествие под золотым зонтом, и что ни день — под новым, чему-то наследует или предшествует? К чему танцует эта нарядная су-е-та, затянувшаяся, как горизонт, от восхода до заката, от мамочки — до ангелов-горлохватов, салютуя в суете — бобами, исторгая (изгоняя) райские музыки из медных морковных дудок и скрипичных тушек с фаршированным благозвучиями пупком? Из тёрок-цимбал, кастрюльных литавр, звонких черепов ороговевших чайников — и фронтонных тимпанов ударных лбов? Эта сорока, наступающая — свиньёй, волоча сверкнувший линзами окон и серьгой, вдетой в дверь, соломенный Ад, изгоняя (извлекая) из него — Рай?
Шествие сквозь платья... Что-то вы засижены платьями?... Вам показалось! Мой девиз — преодоление всё налетающих новых... В преисподнюю — в исподнем! Или марафон Талейрана — на Венский конгресс, почитающий себя в жизни персоны — главным. Путь в Ад — как возвращение с конгресса, о чёрт, я забыл там — raison d’être! — это золото! Скорее — назад...