— Я жду ребенка. Думаю, снова сына. Симптомы такие же, какие были, когда я носила Тиберия.
Сначала пришло потрясение, потом все возрастающее неудовольствие. Уголки рта опустились, Тиберий скрипнул зубами.
— Ливия Друзилла! Неужели ты не могла лучше следить за собой? Я не могу позволить себе иметь второго ребенка, тем более второго сына! Тебе надо пойти к Bona Dea и попросить снадобье, как только мы прибудем в Рим.
— Боюсь, будет уже поздно, господин.
— Cacat! — крикнул он в ярости. — Какой срок?
— Думаю, почти два месяца. А снадобье можно применять только до шести рыночных интервалов. А у меня уже семь.
— Даже если это так, ты примешь снадобье.
— Конечно.
— Не хватало только этого! — крикнул он, вскинув кулаки. — Уйди, женщина! Уйди и дай мне спокойно принять ванну!
— Ты хочешь, чтобы Тиберий присоединился к тебе?
— Тиберий — моя радость и утешение, конечно я хочу!
— Тогда позволь мне прогуляться, посмотреть старый город?
— Что касается меня, жена, ты можешь хоть шагнуть с утеса!
Фрегеллы уже сорок восемь лет представляли собой город-призрак, разграбленный Луцием Оптимием за восстание против Рима в те дни, когда полуостров представлял собой мозаику из италийских государств, между которыми были расположены «колонии» римских граждан. Несправедливость бесцеремонного обращения с ними заставила наконец италийские государства объединиться и попытаться сбросить римское ярмо. Ожесточенная война имела много причин, но началась она с убийства приемного деда Ливии Друзиллы, плебейского трибуна Марка Ливия Друза.
Может быть, потому, что его внучка все это знала, она с болью в сердце, сдерживая слезы, медленно шла среди разрушенных стен и сохранившихся старых зданий. О, как смеет Нерон так обращаться с ней! Как может он винить ее в беременности? Ее, которая, если бы это было возможно, никогда не легла бы в его постель? В Афинах она поняла, как быстро растет в ней отвращение к нему. Она оставалась покорной женой, но ненавидела каждый момент исполнения своего долга.
Она знала о своем деде. Но она не знала, что пятьдесят лет назад Луций Корнелий Сулла шел тем же путем, глядя на алые маки, удобренные кровью италийцев и римлян, с пятнами желтых ромашек, качавшихся на ветру, словно кокетливо строивших глазки, и задавал себе вопрос, на который никто не может ответить: ради чего было совершено убийство, почему мы идем войной на наших братьев? И как и он, Ливия Друзилла сквозь слезы, застилающие глаза, увидела римлянина, приближавшегося к ней, и подумала: реальный он или привидение? Сначала она огляделась в поисках места, где могла бы спрятаться. Но когда он приблизился, она опустилась на ту же секцию колонны, которую Гай Марий использовал как сиденье, и стала ждать, когда человек подойдет к ней.
На нем была тога с пурпурной каймой. Копна великолепных золотистых волос, грациозная и уверенная походка, под широкой тогой угадывалось стройное молодое тело. Он был уже на расстоянии нескольких шагов от нее, и его лицо стало отчетливо видно. Очень гладкое, красивое, суровое и в то же время доброе, с серебристыми глазами, обрамленными в золото ресниц. Ливия Друзилла смотрела, открыв рот.
У Октавиана тоже возникло желание убежать. Иногда люди утомляли его, каким бы благонамеренным ни было их внимание и какой бы неоспоримой ни была их лояльность. А старый город Фрегеллы находился совсем близко от Новой Фабратерии — города, построенного вместо него. Октавиан шел, подставив лицо солнечным лучам и позволив мыслям блуждать где-то, что он делал нечасто. Эти руины действовали удивительно успокаивающе, наверное из-за тишины. Жужжание пчел вместо гомона рыночной площади, еле слышное мелодичное пение какой-то птицы вместо концерта уличных музыкантов на той же рыночной площади. Покой! Как красиво, как необходимо!
Может быть, из-за того, что он отпустил мысли на волю, его охватило чувство одиночества. Впервые в его деятельной жизни он осознал, что нет вокруг него ни одного человека, который существовал бы только для него. О да, есть Агриппа, но это не то, что он имеет в виду. Кто-то только для него, кто-то вроде матери или жены, эта изумительная смесь женственности и бескорыстной преданности, какой Октавия одарила Антония или его мать — будь она проклята! — одарила Филиппа-младшего. Но нет, он не будет думать об Атии и ее непристойном поведении! Лучше думать о сестре, самой дорогой, любимой римлянке, когда-либо жившей на свете. Почему столько радости достается этому грубияну Антонию? Почему у него нет своей собственной Октавии, хотя и отличной от его сестры?