— Ну, помолчи ж ты, бога ради, не встревай. Дочурка, он мне вчера вечером, на массовки, прямо при всех людях и гаварить: «Был в Москве, видел вашу дочь в таком окружении… и вообще в Москве про нее такое говорят… Вы бы, Марк Гаврилович, прислушались, проследили, не все же вам на баянчике…» — и зразу меня на «вы» — Марк Гаврилович… што за люди! Шпильку воткнув и довольный. Да я з им одной етый водки «за честь, за дружбу» сколько папив, а он мне «вы» — аккынчательно другой человек. Во што делаить з людьми зависть. У самого сын полный атбайла. Да я завтра прямо з утра пойду у во Дворец, усех сотрудников соберу и усе честь по чести расскажу, што и як було: «Товарищи дорогие, ще тока солнце усходить, мы з Лелюю вже у Москве. Ввалилися у хату, я увесь трясуся, готовый, ну, думаю — усе, чем такой позор терпеть, щас за один раз — на куски порежу и дочурку и Лелю. И сам с чистым сердцем добровольно пойду и сяду в ДОПР. А моя дочурочка спить себе и у вус не дуить. Закрутилася ув одеяло з головою — точно як я. Ах ты ж, моя птичка дорогенькая. Як же я за тебя душою болею. Я такой радый за тебя, такой радый, аж душа уся у тисках…»
Папа плакал горько. Мама в сторонке пережидала этот момент. Хозяйка смотрела с любопытством на нашу семью. А я прижалась к любимому, родному папочке, гладила его и утешала. И вдруг высоким-высоким дискантом он вскричал:
— Да я его, вот вам крест святой, в бога его душу, усе равно порежу на одни куски…
— Ой, Марк, котик, конечно, порежешь, обязательно порежешь… а как же… Ой, боже мой, кого мы только уже не резали, Марк, котик…
Все, что происходило со мной, рикошетом отзывалось на моих родителях, которые превратились из простых смертных в «родителей кинозвезды». Но события развивались с головокружительной быстротой. И, как в трагикомической пьесе, они, не успев выучить текст своих ролей, обжиться в атмосфере веселой комедии, попали без передышки в атмосферу развенчания и отчуждения. Папин «кровенный друг» его все-таки добил. Он доказывал папе: того, что написано пером — не вырубишь топором. «Знаешь, Марк, когда с неба сыплются звезды, хочется и землю поскоблить». Мама объясняла ему значение этой злой фразы. А папа никак не мог меня представить в роли богатой «пумещицы». «Пумещик» и «барон» — вот самые богатые люди в его представлении.
Папа сдался первым: «Не могу больший носить быян, ноги у гору не идуть, захлебаюсь аккынчательно, не могу, Лель, не могу, детка». И баян на работу стала носить мама. Об этом она мне сообщила в письме: «… А недавно вытолкнул меня спозаранку на базар — туда, где травы и всякие коренья продаются. Дал рецепт: для поднятия органов, всех членов организма и бодрости его принимать за 15 минут до еды». Корень заманихи. Хожу, спрашиваю эту «заманиху». А у нас в Харькове, ты же сама знаешь, как на базаре: «Вы еще сама заманистая…» Ну прямо смех и горе с нашим папой. Всю жизнь он перед ней был мужчина с гигантской силой. И уж если он так откровенно признался в своей беспомощности… Я этого долго не могла пережить, да даже представить. Стала реже писать, чтобы поменьше врать. Меж бодрых строчек они легко читали мое истинное состояние. А помочь ничем не могли. Нас терзало чувство обоюдной беспомощности. И все же за все испытания и боль, которые я им причинила, они получили высшую награду. Они забрали к себе мою дочь!
И в квартирке на Клочковской они зажили втроем особенной, обновленной и радостной жизнью. Мои родители и не понимали, что это их внучка. Они были уверены, что вот на старости лет бог им послал счастье в виде маленькой хорошенькой девочки — «дочурки, клюкувки, богиньки». Ведь я улетела навсегда. Со мной все так непросто. А это существо маленькое, беззащитное. На него папиных физических и душевных сил было предостаточно. А маме было всего сорок два года. И дом, и работа, и маленький ребенок — все держалось теперь на ней. А папе важно было, чтобы у «унученьки, як у дочурки до войны, была нянька».