По мере развития действия романа Наставник проводит Андрея через несколько кругов ада только для того, чтобы вернуть его к земному существованию «после всего». С другой стороны, финальная сцена очевидно предшествует основному действию романа, поскольку в ней Изя еще ребенок, а ленинградцы еще испытывают безграничную любовь к Сталину. Андрей скоро умрет – вероятно, в одном из сталинских лагерей, «между громоздящимися поленницами дров», – ив тот же момент окажется на первой странице романа мусорщиком «Града обреченного».
Наставник ссылается на концентрические круги ада Данте, и эта ссылка обретает новый смысл в свете особенностей устройства ленинградских многоквартирных домов в конце 1930-х. Из сравнения русской городской архитектуры XIX века с ее высокими, мощными зданиями, окружающими центральный двор, и вертикальной структуры дантовского ада можно вывести ряд параллелей. Ад Данте, воронкообразная яма, показывает, как зло может проникать все глубже и глубже в душу. При совмещении топографий ада Данте и романа Стругацких обычная уличная жизнь города под управлением Сталина приравнивается к дну ада, за исключением скрытого намека на то, что колодец намного глубже, чем может охватить взгляд Андрея. Жерло ада предстает в образе концентрационного лагеря: «…неразборчивые тени, шныряющие по мокрому черному дну колодца между громоздящимися поленницами дров»[21]
. С другой стороны, звезда Вега высоко над отвесными сторонами зданий похожа на «яркую планету», внушающую надежду поэту Данте, когда он впервые сходит с верного пути в темный лес, ведущий в ад. Вступление Андрея на тропу в ад можно сравнить с путешествием Данте по загробному миру:В первой главе третьей части «Града обреченного» Андрея выбросило из фантастического Красного Здания на городскую площадь. Красное Здание появляется по ночам в разных районах города, как будто существуя по собственному желанию в разных местах и в разных временах. Хотя у Андрея однозначно болит ушибленный лоб, реальность или нереальность обстоятельств, при которых он ушибся, не столь однозначна. Ему бы хотелось считать, что он не был внутри блуждающего Красного Здания:
Он сидел на скамейке перед дурацкой цементной чашей фонтана и прижимал влажный, уже степлившийся платок к здоровенной, страшной на ощупь, гуле над правым глазом. Света белого он не видел, голову ломило так, что он опасался, не лопнул ли череп… Впрочем, все это, может быть, было даже и к лучшему. Все это придавало происходящему отчетливо выраженную грубую реальность. Не было никакого Здания… а просто брел человек в темноте, зазевался да и загремел через низенький цементный барьер прямо в идиотскую чашу, треснувшись дурацкой своей башкой и всем прочим о сырое цементное дно… [Стругацкие 2000–2003, 7: 255].