Обычно с подобными проблемами я отправлялся к Марии, но на сей раз я опасался ее реакции. Дело в том, что у Марии на полке над шезлонгом – рядом с польским первоизданием «Лючии де Ламмермур» Вальтера Скотта, пятитомной «Историей польской культуры» Брюкнера и подпольным изданием (1982 года) «Проблемы вины» Ясперса – стоял переплетенный в холстину репринт «Кодекса» Бозевича, и она могла совершенно искренне возмутиться тем, что я предал огласке чужую тайну. Тщетно я объяснял бы ей, что намерения у меня были самые (точнее, умеренно) чистые, что пан Кшись не просил о сохранении тайны, и даже напротив того, впечатление было такое, что его околомагазинные дружки знают эту историю наизусть. Я мог бы даже приврать, что добавил от себя куда больше, чем на самом деле, – для Марии повествование о людях, не о книжках само по себе являлось проступком, а в данном случае отчаяние, оттого что ее друг запятнал себя, раструбив в двух тысячах экземпляров (такой планировался тираж) историю, которую ему рассказали с глазу на глаз, могло привести ее к замораживанию отношений со мной на многие месяцы. А возможно, и навсегда. Потому я подавлял в себе желание признаться в своей вине, как подавлял и само чувство вины, стараясь – что, наверное, было не слишком честно – попросту не думать обо всем этом деле. Но такова уж Мария – нравственный образец из севрского фарфора, притягивающий и одновременно раздражающий нас, несовершенных. Перспектива откупиться внесением денег в какой-нибудь благотворительный фонд давала мне надежду, что с собой-то я как-нибудь в сторонке договорюсь.
Между тем перед Рождеством книжка наконец вышла в свет. Момент несказанно волнующий, и я уже испытал его благодаря томику стихов, хотя разве могут сравниться его двести экземпляров с тиражом, обещанным издательством? («Анджей, уж не мечтаешь ли ты о славе?» – неприятно удивилась бы Мария.) И это единственный случай, когда я радуюсь, что живу один: благодаря этому, кроме меня, никто не был свидетелем нескольких часов моего морального падения, когда – вопреки безжалостно ясному пониманию, что выход моей книжки ни на йоту не изменит судеб мира, – возбужденный автор (увы, я) не способен оторвать взгляда от обложки, бесконечно восхищается ладностью и красотой первой фразы, сует нос между страницами, принюхиваясь к бумаге, любуется в зеркале собой, держащим книгу под мышкой, и вообще ведет себя как помешанный. Вечером я помчался к Марии, неся ей экземпляр с дарственной надписью, которую я придумал и отточил в мыслях еще полгода назад
Тем не менее встречи вскоре начались. Вторая из них происходила в Кракове, куда мы отправились втроем на машине издательского редактора: сама Алина, я и Ромуальд, актер, который своим бархатным баритоном должен был прочитать фрагмент моей прозы со страницы 136. Где-то на полпути Алина вдруг говорит:
– А знаешь, у тебя, наверное, есть поклонница. К нам дозвонилась какая-то женщина и буквально умоляла дать твой номер телефона. Но мы ей сказали, что такой информации не даем, и предложили ей оставить свой номер, но она отказалась.
После этого сообщения я испытывал приятное возбуждение на протяжении примерно полутора километров, но потом мои мысли вновь обратились к Кракову – городу, который я безумно люблю, в котором хотел бы жить, но который в тот день пугал меня: ведь я должен был там встретиться с краковянами, а я им вполне мог и не нравиться, или, хуже того (бродили у меня и такие мысли), они могли вообще не прийти. Но они пришли, я им нравился, вернее, те, кому я нравился, пришли, и вечер прошел куда приятнее, чем я ожидал. В общем-то до того приятно, что на обратном пути я с беспокойством думал, а что я скажу Марии. Ведь не мог же я допустить, чтобы она начала подозревать, будто мне нравятся такие встречи.