Алексея Петровича зазнобило, точно всю ночь напролёт провалялся он хмельной, раскинувши руки на разборонённой борозде, бывши затем разбужен не Авророй, но синицей, поначалу призывающей на республиканский манер Ле Пена, а затем неумолимо скатывающейся на клерикальную латынь, да вливаясь в дельту Мессы Пия Пятого. Качнувшись, сделал он первый шаг к выходу и, пошатываясь, продолжал продвигаться, подпевая, с глинковской интонацией переиначивая Америку на Царя, меж измаянных крикливым смехом воздушных извозчиков, меж фламандцев, утерявших вдруг свой первоклассной брынзы оттенок — получивши взамен кисельный колорит хронических алкоголиков, — словно опальный Дон Гуан подмешал, всё ж таки, в их расу своего гераклова гемоглобина! Балабанова, шмыгая зелёным, с рдеющими ноздрями, центром лица, натянула тёмно-голубую куртку с расистским клеймом скачек граубюнденского Гелиополя, и, попирая золотые обрывки Мирводова — жохлые листья скептика-пилигрима, гримированного под психолога, — ринулась, подскакивая и бесстыдно зависая в воздухе, к выходу. Алексей Петрович — за ней.
Вездесущелапые своры парижских негров несли на плечах, как протазаны, огневласые, пышнобородые швабры, и фыркали, лениво отбиваясь от них, синеглазые вандальские девы, передразнивали чёрный вал увальней на наречии Атласа, и, глупее их исполинского пращура, высились пограничники, впустившие всех до единого фламандцев (сутулящихся, козыряющих перед властью и учащённо двигающих лопатками), словно те были бесплотными тенями при паспортах с подобием ферзевой короны проигравших белых. Лишь мундирная кариатида из гильдии Брунгильд, некогда натурализированных в Бургундии (после переметнувшихся в паутину, к l’Universelle arraign'ee
, получивши, таким манером, доступ на вялую марьяннину грудь), стоя под знаменем, из коего Солнце выплавляло, точно на её лысеющее темя, розовую струю, отковырнула из толчеи девицу поизящнее необычайно жилистым своим перстом с горельефными венами, и, приложивши его к своей ряхе куриноногой бёклиновской сирены, прямо на припудренный прыщ подбородка (симптом мысленного напора человекообразных: надо, мол, физически поддержать мозговое вместилище!), принялась, с непрофессионально скрываемым наслаждением, тотчас отразившимся в тряских жировых шишечках желваков, неотступно сотрясаемых икотой, мучить, завладевши её документом, эту блондиночку с сочным рыльцем — сразу видать, без тычинки: «Ага, так вы, значит, Гертруда Тенебр!??» (вопросительного недоверия куда больше, чем восклицания). «Брррр!» — передёрнуло Алексея Петровича ознобовым валом, и, словно ублажая его, с юга накатывал карильонный торнадо, сначала слабо славя Саваофа, а после — крепчая, стервенея и свирепея, гулом снося увядшую республиканскую муть, погребая её собой, утягивая её в планетные глубины своим медовым млековоротом.Волна схлынула. Алексей Петрович попрал кисельную пену пляжа, и Афродита Небесная, та, что красуется на критских паспортах, заголубела вдруг вкруг светила, обволакивая его неженской нежностью нежити, презирая, однако, свою безземельную, тьеполову теплоту, как веницейский князь Иванушка, предтеча Кадышева, — высоту.
За заставой, на французской территории, предводительствуемые «Бабой» Сегантини, приветствовали фламандцев их фламандские же родичи, ещё не залучившие части нажитого
заокеанского скарба, но, предвкушая её, уже всплёскивали руками — нечестивое выражение человеческих чувств! — да, чаплиновским жестом обращая в прах окурки, заряжали фотоаппараты с людоедскими ухмылками познавших добро и зло. А над ними, на колоссальном экране, рекламный базельский буржуа, святотатствуя под Рождество добротным коньковым стилем, похабно расчленял халкионические ножны лыжни, славно выкованные ночным монстром, — и тут же, где-то (судя по рыжему снегу) у антиподов, один за другим выстреливались с трамплина (над бегущей справа налево неисчерпаемой строкой …mon-Salomon-Salomon-Salomon-Salo… Алексей Петрович не досмотрел, за что тут же и принялся себя казнить) семеро молниеносно распластывавшихся в воздухе летунов, головастые, будто гринды — лоцманы порта моей Галлии, когда страннейший странник Рима, этот лангобардовый и вихрастый хорейный Зверохор, на своей тирсовой триере, струится в его воды, молниеносно консервируясь ими на века: «А-а-а-а! Мне-то и предстоит вознести эти амфоры к свету! — глоток воздуха и, амфибиево вильнувши торсом, — за следующим сосудом!».