– Вы, лейтенант, что, ромбы приберегли, думаете, награждать будут?
– Мне нечего скрывать, – и на одном дыхании: – Юрьев, Константин Александрович, командир минометного взвода третьей роты первого батальона девяносто первого стрелкового полка двенадцатой стрелковой дивизии… Нечего скрывать. Не особотдельщик. И не комиссар.
– Каждому есть что скрывать, – вздохнул непрошеный собеседник – и более не собеседовал.
Хлев, где их заперли на ночь, был обнесен проволокой. «Некормленая скотина ревела и била стойла», – отчитался он за еще один прожитый день. Мог бы его и не прожить. Мог бы, как Костя Юрьев, место которого он занял в строю. «Выше голову, друг, будь достоин отцов! Место павших займут тыщи новых бойцов…»
– Товарищи! У кого есть индивидуальный пакет? Товарищи, раненого надо перевязать.
У него был – дать? Но кто-то уже крикнул:
– На! Только верни остаток.
«Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его».
Что заснул, понимаешь лишь проснувшись. Что умер – лишь воскреснув. Да придаст это силы безбожнику, идущему на смерть: он никогда до нее не дойдет.
Утром подъехала телега, запряженная кащеем бессмертным. Какой-то мужик привез морковь и капусту. Организованной раздачи не было, в начавшейся свалке большинству достались комья земли и ботва. Качан капусты можно было выменять на индивидуальный пакет.
– Ремень? Чего хочешь за него? Давай!
Но тут велели строиться.
– Дафай! Дафай!
Появился, хоть и в немецком обмундировании, но явно свой, русский – выбраковщик пленных.
– Евреи, комиссары – выйти!
«Неужели все-таки…»
А выбраковщик шел, вглядывался в лица, иногда останавливаясь и кивая немцу: этот.
– Знаки различия спорол и думаешь, не видать, кто ты есть? Комиссары, вперед.
Вступать в объяснения было бесполезно.
– Лейтенантик… – криво усмехнулся и пошел было дальше… (Уф!) Но взгляд упал на раскрывшиеся цветком голенища: – Чтоб врагу не достались, изрезал? Сам не ам и другим не дам? Выворачивай карманы, – а там пол-упаковки сухарей. – Запасливый. Ты часом не жид?
– Юрьев, Константин Александрович, командир минометного взвода третьей роты первого батальона девяносто первого стрелкового полка двенадцатой стрелковой дивизии.
– Покажи офицерское удостоверение. Не получал? Все вы не получали. Выходи… пошел-пошел.
– Их бин лейтенант…
Но выбраковщик сказал солдату:
– Шайс-юдэ.
Всего набралось шесть человек, у которых за спиной ров, а на лицах осознание свершаемого над ними, что выражалось у каждого по-своему. Костеривший Сталина политрук тянул вперед шею, весь устремлен в одну точку, почти собачий профиль. Кого-то бил озноб. Если б уметь молиться. Но он, тридцатилетний киноинженер, отбоя не имевший от каких-то строчек и словечек, не знал ни одной молитвы. Вместо этого беспрерывно слетало с губ: «Дай мне руку в непогоду, помоги в немой борьбе…».
И тогда случилось то, что случилось. Один из расстрельной команды, когда все уже подняли карабины, бросив свой, быстро перешел на другую сторону и встал рядом с ним.
– Ich heisse Johann Engel, ich bin aus Wuppertal[79]
.– Меня зовут Юлий Брук, я из Ленинграда, – они крепко взялись за руки.
Это рукопожатие придало Юлику спокойную уверенность в своих силах. Он закрыл глаза, поднял голову и увидел над собою небо.
Там в грязи и вони, на простынях, не сменяемых по несколько агоний кряду, лежали человеческие особи на последней стадии своего существования, или, как говорят еще, при последнем издыхании. Врачиха сюда заходила за одним-единственным: коснувшись безжизненного запястья и приподняв веко – глазное яблоко из-под которого глядело на нее, как с прилавка, – констатировать смерть. «Ее, сердешную» – после чего нянечка шла в соседнюю палату: «Робяты, помогите». И двое ходячих больных спускали папашку в морг.
Их так и звали: «папашки». «Ночью три папашки окочурились». Или: «Папашку привезли, слышь, робят? Втащите, сухонькой». «Папашки» уже ничего не соображают. Им все равно, что в палате царили условия средневекового госпиталя – за вычетом того, чт
Дядя Ваня… Кто еще помнил, что его, колченого костюмера и бедного рыцаря всех бабочек, когда-то так звали? Кто еще вспоминал сгоревшую дотла не то в восемнадцатом, не то в девятнадцатом году храмину, с ее золотой – первой гильдии – лепниной, с ее квазиваснецовским патриотическим плафоном и со всем ее машинным отделением интриг, сплетен, апокрифов, вблизи видевшихся столь значительными, что едва не затмевали события всемирной истории. («Но это же катастрофа!» – воскликнул Вас. Вас. Гиацинтов, когда в ноябре семнадцатого «Яхт-клуб» на Малой Морской, членом которого он состоял больше сорока лет, прекратил свое существование.)