В том же Ростове в первые дни войны арестовали инженера Александра Петровича М.-В., он умер в следственной камере, жена несколько месяцев тряслась, ожидая и своего ареста - и только с приходом немцев спокойно легла спать: "Теперь-то, по крайней мере высплюсь!" Нет, она должна была молить о возвращении своих палачей.
В мае 1943 при немцах, в Виннице в саду на Подлесной улице (который в начале 1939 горсовет обнёс высоким забором и объявил "запретной зоной Наркомата Обороны") случайно начали раскапывать совсем уже незаметные, поросшие пышной травой могилы - и нашли таких 39 массовых, глубиной 3,5 метра, размерами 3 на 4 м. В каждой могиле находили сперва слой верхней одежды погибших, затем трупы, сложенные "валетами". Руки у всех были связаны веревками, расстреляны были все - из малокалиберных пистолетов в затылок. Их расстреливали, видимо, в тюрьме, а потом ночами свозили хоронить. По сохранившимся у некоторых документам опознавали тех, кто был в 1938 осуждён "на 20 лет без права переписки". Вот одна из сцен раскопки: винницкие жители пришли смотреть или опознавать своих (фото 2). Дальше - больше. В июне стали раскапывать близ православного кладбища - у больницы Пирогова и открыли еще 42 могилы. Затем - "парк культуры и отдыха имени Горького" - и под аттракционами, "комнатой смеха", игровыми и танцевальными площадками открыли еще 14 массовых могил. Всего в 95 могилах - 9439 трупов. Это только в Виннице одной, где обнаружили случайно. А - в остальных городах сколько утаено? И население, посмотрев на эти трупы, должно было рваться в партизаны?
Может быть, справедливо допустить, наконец, что если нам с вами больно, когда топчут нас и то, что мы любим, - так больно и тем, кого топчем мы? Может быть, справедливо наконец допустить, что те, кого мы уничтожаем, имеют право нас ненавидеть? Или - нет, не имеют права? Они должны умирать с благодарностью?
Мы приписываем этим полицаям и бургомистрам какую-то исконную, чуть ли не врождённую злобу - а злобу-то посеяли мы в них сами, это же наши "отходы производства". Как это Крыленко произносил? - "в наших глазах каждое преступление есть продукт данной социальной системы".6 Вашей системы, товарищи! Надо своё Учение помнить!
А еще не забудем, что среди тех наших соотечественников, кто шёл на нас с мечом и держал против нас речи, были и совершенно бескорыстные, у которых имущества никакого не отнимали (у них не было ничего), и которые сами в лагерях не сидели, и даже из семьи никто, но которые давно задыхались от всей нашей системы, от презрения к отдельной судьбе; от преследования убеждений; от песенки это глумливой:
"где так вольно дышит человек";
от поклонов этих богомольных Вождю; от дёрганья этого карандаша - дай скорей на заём подписаться! от аплодисментов, переходящих в овацию! Можем мы допусить, что этим-то людям, нормальным, не хватало нашего смрадного воздуха? (Обвиняли на следствии отца Федора Флорю - как смел он при румынах рассказывать о сталинских мерзостях. Он ответил: "А что' я мог говорить о вас иначе? Что знал - то и говорил. Что было - то и говорил". А по-нашему: лги, душою криви и сам погибай - да только чтоб нам на выгоду! Но это ведь, кажется, уже не материализм, а?)
Случилось так, что в сентябре 1941 года, перед тем как мне уйти в армию, в посёлке Морозовске, на следующий год взятом немцами, мы с женой, молодые начинающие учителя, снимали квартиру в одном дворике с другими квартирантами - бездетной четой Броневицких. Инженер Николай Герасимович Броневицкий, лет шестидесяти, был интеллигент чеховского вида, очень располагающий, тихий, умный. Сейчас я хочу вспомнить его продолговатое лицо, и мне все чудиться на нём пенсне, хотя, может, пенсне никакого и не было. Еще тише и мягче была его жена - блекленькая, с льняными прелёгшими волосиками, на 25 лет моложе мужа, но по поведению совсем уже не молодая. Они были нам милы, вероятно и мы им, особенно по различию с жадной хозяйской семьей.
Вечерами мы вчетвером садились на ступеньки крыльца. Стояли тихие тёплые лунные вечера, еще не разорванные гулом самолётов и взрывами бомб, но для нас тревога немецкого наступления наползала как невидимые, но душные тучи по молочному небу на беззащитную маленькую луну. Каждый день на станции останавливались новые и новые эшелоны, идущие на Сталинград. Беженцы наполняли базар поселка слухами, страхами, какими-то шальными сотенными из карманов и уезжали дальше. Они называли сданные города, о которых еще долго потом молчало Информбюро, боявшееся правды для народа. (О таких городах Броневицкий говорил не "сдали", а "взяли".)
Мы сидели на ступеньках и разговаривали. Мы, молодые, очень были наполнены жизнью и тревогой за жизнь, но сказать о ней, по сути, не могли ничего умней, чем то, что писалось в газетах. Поэтому нам было легко с Броневицкими: всё, что думали, мы говорили и не замечали разноты восприятия.