Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 1945. Уехать сразу нельзя: надо паспорт получать, хлебной карточки — нет, жилья — нет, работу предлагают— дрова заготовлять. Проев несколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идёт за вещами (порядки у них были патриархальные), и— в свой барак! То–то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают
0 бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра
1 мая переночевать в зоне, а с утра— чтобы топала!
Столярова в лагере трудилась–не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Советский Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей на волю, рассмотреть Родину!). «За хорошую работу» была она освобождена льготно: без точного направления в какую–либо местность. Те, кто имели точное назначение, как–то всё–таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о «чистом» освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, — а кто из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера — как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: «Ваш документ!» Заберёт твою справку об освобождении — и всё, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет — есть документ. Вот заберёт сейчас справку— и всё… Мы ощущаем— так…) В Луге Столярова хотела устроиться вязальщицей перчаток — да не для трудящихся
даже, а для военнопленных немцев, — но не только её не приняли, а ещё начальник при всех срамил: «Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приёмы! Читали Шейнина». (О, этот жирный Шейнин! — ведь не подавится!)
Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет — и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал— тот обратиться боялся: не посадили бы…
Находишься по воле— наплачешься вдоволе.
В Ростовском университете, когда я ещё был студентом, странный был такой профессор Н.А.Трифонов— постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряжённость, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом–то узнали мы: он уже посидел — и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.
А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто знает их, — вполне может так выбрать. Не тяжелей.
Несчастны те, кто освободился слишком рано. Авениру Борисову выпало — в 1946 году. Приехал он не в какой–то город большой, а в свой родной посёлок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с ним на улице, не остановиться (а ведь это — недавние бесстрашные фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали уклончивые слова и бочком отходили. Никто не спросил его — как он прожил эти годы (хотя ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о Центральной Африке. Поймут ли когда–нибудь потомки дрессированность нашей волиі). Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его всё–таки вечерком, когда стемнело, к чаю. Как сдружливо! как тепло! Ведь для оттаяния — для него и нужна скрытая теплота. Авенир попросил посмотреть старые фото, друг достал ему альбомы. Друг сам забыл — и удивился, что Авенир вдруг поднялся и ушёл, не дождавшись самовара. А что было Авениру, если увидел он на всех фотографиях своё лицо замазанным чернилами?[499]
Авенир потом приподнялся — он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора «тюремщиком». (У нас ведь и разъяснить некому: тюремщиками скорей были их родители, а Авенир уж тогда тюремкиком. Никогда не мог бы русский народ в прошлом веке так потерять чувство своего языка!)
А Картель в 1943 году, хотя и по 58–й, был из лагеря сактирован с туберкулёзом лёгких. Паспорт— волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть— и все оттолкнулись. А тут— военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулёза Картель объявил себя здоровым: пропадать так враз, да среди равных. И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат— враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.
В сталинские годы лучшим освобождением было — выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.