Но Шелест всё–таки не угадал времени: он слишком грубо, даже с ненавистью говорит о лагерных хозяевах, что совсем недопустимо для ортодокса. А Алдан–Семёнов о явном злодее— начальнике прииска, так и пишет: «он был толковый организатор». Да вся мораль его такая: если начальник — хороший, то в лагере работать весело и жить почти свободно[517]
. Так и Вяткин: у него палач Колымы начальник Дальстроя Карп Павлов — то «не знал», то «не понимал» творимых им ужасов, то уже и перевоспитывается.В нарисованную декорацию пришлось всё–таки этим авторам включить для похожести и детали подлинные. У Алдан–Семёнова: конвоир отбирает себе добытое золото; над отказчиками издеваются, не зная ни права, ни закона; работают при 53 градусах ниже ноля; воры в лагере блаженствуют; пенициллин зажат для начальства. — У Дьякова: грубое обращение конвоя; сцена в Тайшете около поезда, когда с зэков не управились номера снять, пассажиры кидали заключённым еду и курево, а конвоиры подхватывали себе; описание предпраздничного обыска.
Но эти штрихи используют авторы, чтобы только была им вера. А главное у них вот что. Словами рецензий:
«В «Одном дне Ивана Денисовича» лагерная охрана — почти звери. Дьяков показывает, что среди них много таких, кто мучительно думали» (но ничего не придумали).
«Дьяков сохранил суровую правду жизни… Для него бесправие в лагерях это… фон (!), а главное то, что советский человек не склонил головы перед произволом… Дьяков видит и честных чекистов, которые шли на подвиг, да, на подвиг!»
(Этот подвиг— устраивать коммунистов на хорошие места. Впрочем, подвиг видят и у заключённого коммуниста Конокотина: он, «оскорблённый безумным обвинением… лишённый свободы… продолжал работать» препаратором! То есть в том подвиг, что не дал повод выгнать себя из санчасти на общие.)[518]
Чем венчается книга Дьякова? «Всё тяжкое ушло» (погибших он не вспоминает), «всё доброе вернулось». «Ничто не зачёркнуто».
У Алдан–Семёнова: «Несмотря на всё — мы не чувствуем обиды». Хвала Партии— это она уничтожила лагеря! (Стихотворный эпилог.)
Да уничтожила ли?.. Не осталось ли чего?.. И потом — кто их создал, лагеря?.. Молчат.
А при Берии Советская власть была или нет? Почему она ему не помешала? Как же могло так статься, что у власти стоит народ и народ для народа допустил такую тиранию?
Наши авторы ведь не заботились о пайке и не работали, они всё время мыслили высоко, — так ответьте.
Молчат. Глушь…
Вот и всё. Дырка заделана и закрашена (ещё подмазал генерал Горбатов под цвет). И не было дырки в Стене! А сам Архипелаг если и был, то — какой–то призрачный, ненастоящий, маленький, не стоящий внимания.
Что ещё? На всякий случай ещё подмажут журналисты. Вот Мих. Берестинский по поручению неутомимой «Литгазеты» (кроме литературы, она ничего не упустит) съездил на станцию Ерцево. И сам ведь, оказывается, сидел. Но как глубоко он растроган новыми хозяевами островов: «Невозможно даже представить себе в сегодняшних исправ–труд–органах, в местах заключения, людей, хотя бы отдалённо напоминающих Волнового…[519]
Теперь это подлинные коммунисты. Суровые, но добрые и справедливые люди. Не надо думать, что это бескрылые ангелы… (Очевидно, такое мнение всё же существует… — АС.) Заборы с колючей проволокой, сторожевые вышки, увы, пока нужны. Но офицеры с радостью рассказывают, что всё меньше и меньше поступает «контингента»[520]. (Ачему они радуются— что до пенсии недотянут, придётся работу менять?)Ma–аленький такой Архипелажик, карманный. Очень необходимый. Тает, как леденец.
Кончили заделку. Но, наверно, на леса ещё лезли доброхоты с мастерками, с кистями, с вёдрами штукатурки.
И тогда крикнули на них:
— Цыц! Назад! Вообще не вспоминать! Вообще — забыть! Никакого Архипелага не было— ни хорошего, ни плохого. Вообще— замолчать!
Так первый ответ был — судорожное порханье. Второй — основательная закладка пролома. Третий ответ— забытьё.
Право воли знать об Архипелаге вернулось в исходную глухую точку— в 1953 год.
И спокойно снова любой литератор может распускать благонюни о перековке блатных. Или снимать фильм, где служебные собаки сладострастно рвут людей.
Всё делать так, как бы не было ничего, никакого пролома в Стене.
И молодёжь, уставшая от этих поворотов (то в одну сторону говорят, то в другую), машет рукой— никакого «культа», наверно, не было, и никаких ужасов не было, очередная трепотня. И идёт на танцы.
Верно сказано: пока бьют— пота и кричи! А после кричать станешь — не поверят.
Когда Хрущёв, вытирая слезу, давал разрешение на «Ивана Денисовича», он ведь твёрдо уверен был, что это— про сталинские лагеря, что у него — таких нет.
И Твардовский, хлопоча о верховной визе, тоже искренне верил, что это — о прошлом, что это — кануло.
Да Твардовскому простительно: весь публичный столичный мир, окружавший его, тем и жил, что вот— оттепель, что вот—хватать прекратили, что вот — два очистительных съезда, что вот возвращаются люди из небытия, да много их! За красивым розовым туманом реабилитаций скрылся Архипелаг, стал невидим вовсе.