— Па-ап-усть объяснит сам, — сказал Афанасьев. — Он пусть первый скажет. Па-ап-одлец должен первый признаться в подлости, если он собирается жить среди людей — быть человеком.
— Смелости, стало быть, не хватает? Инженер?
— Ва-ав-вы разучились понимать…
— Как ты смеешь так? Я тебе в отцы гожусь. Что ты знаешь?!
Афанасьев стоял, расставив ноги, взбычившись, упирался кулаками в донышки карманов полушубка, говорил, глядя прямо в глаза:
— Ра-ар-абота — это жизнь. В на-ан-ей весь человек. Кто знает человека в работе — знает всего… И-а-я полтора года работаю с вами. Я знаю вас, Константин Петрович. Ва-ав-ы разучились понимать человеческое…
— Щенок!
— Инженер!
— Я из тебя терриконщика сделаю, как из начальника ЖКО!
— Ва-ав-ы и властью пользуетесь, которую доверил вам народ, как медведь на пасеке силой.
Батурин оторопел.
— Ва-ав-всех не переделаете в терриконщиков. Другое время… Жизнь меняется.
— Уходи немедля, — сказал Батурин. — Чтобы я тебя не видел, мальчишка!
— Ра-ар-азгоните всех — останетесь один, — сказал Афанасьев; стоял, не сдвигаясь с места. — Один на всей земле. А вокруг будут люди, обозленные вами, против вас…
Батурин медленно пошел на Афанасьева:
— Сию же минуту даю радиограмму в Москву. Отцу!
— Поздно! — сказал Афанасьев; стоял не двигаясь.
— Первым пароходом уедешь на материк!
— А ва-ав-ы застрелитесь, если будете жить так, как до сих пор!
— Собирай свое петушиное оперение немедля… Пошел прочь с моих глаз, мерзавец!
Батурин не дошел до Афанасьева — повернулся круто, шагнул в открытую дверь пристройки — в профбюро.
Дороги, по которым ходят память, ассоциации, бывают, порою, необъяснимы… Романов смотрел на Батурина, слушал его охрипший голос, а видел Дудника в конце больничного коридора: шахтеры и пожарники, переодевшись в сухое, уходили из больницы — разговаривали возбужденно, смеялись, — Дудник стоял в стороне от всех, один; никто не принес ему сухую одежду, никто не подошел, не позвал с собой. Дудник был одиноким среди людей. И Романов вдруг понял — кожей почувствовал природу жестокости… человеческой подлости.
Одиночество. Человек, в сущности, одинок в этом мире. И в минуты, дни, годы, когда он один, обстоятельства — не дай бог, если злые! — могут согнуть, раздавить человека. Обстоятельства всегда сильнее одинокого человека — заставляют уступать им, — человек становится жестоким. Обстоятельства жизни. А жестокость — сестра подлости. Хотите сделать человека жестоким, сделайте его одиноким — обстоятельства тотчас появятся рядом, довершат начатое. Хотите сделать людей подлыми, разобщите их… Человеку трудно остаться человеком, если он одинок — живет без друзей и товарищей рядом, — обстоятельства делают его подлецом… заставляют поступать подло с людьми — размножать подлость, как грипп.
Романов увидел и глаза Афанасьева, какими он смотрел на Романова в скалах, — понял и другое.
Ничто не способно ожесточить человека, превратить в подлеца, если человек не станет на колени перед обстоятельствами — какими бы они ни были! — не поступится своими чистотой, светом — человеческим. Подлость владеет могучим арсеналом недозволенных приемов, бьет жестоко, в спину, из-за угла, — правда же, чистота всегда открыты, легко уязвимы перед ударами подлости… и подлость не сумеет победить человека, если товарищ станет рядом с товарищем, подставит плечо…
Сидя на тахте у полированного столика, в жарко натопленном, полусумеречном зале, освещенном багровыми отблесками заката, глядя на Батурина, Романов почувствовал — понял: всю тяжесть десятилетий истории, которую пронесли могучие плечи Батурина, донесли до Груманта, несли и теперь; и тяжесть ненужную, уродующую, от которой человек не может избавиться. Понял, почему Батурин мог быть и жестоким, «с чего» его добрые намерения в отношениях с людьми могли оборачиваться и злом для людей. Уже знал: теперь он не уйдет от Батурина, если придется и ударить наотмашь, как ударил его, Романова, Афанасьев письмом, вложенным в тетрадь с коленкоровой мягкой обложкой. От прошлого не отмахнуться — оно живет вокруг нас, в нас — мы живы им. Отказаться от прошлого — предать и себя. Батурин был настоящим и прошлым Романова…
И Романов принялся рассказывать все о Дуднике. Зябко кутаясь в нагольный полушубок, Батурин выхаживал под окнами зала; когда поворачивался у стены или у зеркального шкафа, на лице, в глазах загорались отблески багрового заката, пламенеющего на заснеженном косогоре за окном. Романов рассказывал. Батурин ходил. Романов закончил рассказ.
— Где Дудник? — спросил Батурин; поправил полушубок на плечах.
— В пожарке.
Батурин остановился.
— Однако… Я тебе говорил, Александр Васильевич, на берегу — под штольнями окра…
— Дудника будем судить на Груманте — всем Грумантом, — сказал Романов и поднялся на ноги.
— Этого под-ле-ца…
— Подлецами люди не рождаются, Константин Петрович, — не дал ему договорить Романов. — Подлецами люди становятся… с помощью людей. А бить человека по голове палкой, когда он сам понял, что залез в подлость по ноздри, — та же подлость. В том, что Афанасьев чуть не погиб, Дудник виноват не больше, чем вы.