Пехота не просто уважала, а искренне любила меня. И это было самым сильным лекарством, спасавшим мою душу от начальственных невзгод. Ну а командование вынуждено было считаться со мной и по-прежнему поручать мне самые трудные, опасные и рискованные боевые задания, будь то лавина немцев, неприступная крепость, широкая река или пустыня. Всю свою злость я вымещал на фашистах. Мой дивизион всегда шел первым. Неотвратимость скорой погибели в бою притупляла страх не только перед немцами, но и перед своими. Однако получался парадокс: я больше боялся не смерти, а плена, потому что плен считался предательством. Фашистов не боялся, а своих особистов и политработников исподволь побаивался. Потому, что в суматохе боя мы часто оказывались в расположении противника и могли заподозрить, что ты был в контакте с немцами. Трагическая гибель в особом отделе лейтенантов Волкова и Цуканова, которые в бою оказались со своими людьми в тылу у немцев, вызывала у меня не только сострадание к их судьбам, но и боязнь: не оказаться бы в их положении, ведь особисты, для перестраховки, запросто расстреляют. Предателей и шпионов, безусловно, надо нещадно уничтожать. С власовцами-предателями я и сам бился более жестоко, чем с немцами. Но своих невиновных и честных было жалко. Особистам следовало бы как-то более умело выявлять врагов и оберегать честных людей. А то ведь ничем не обоснованный страх перед своими особистами мешал людям уверенно воевать. Даже мне, испытанному и проверенному, который семь раз в тыл к немцам лазил, то за «языком», то их пушки уничтожать, а то и свои искореженные в бою орудия от них вызволять, приходилось беспокоиться: не подумали бы, что ты с немцами контактировал. Но мне в открытых боях везло: из любой заварушки я с боем, на виду у всех, к своим выходил. Как говорил после войны начштаба моего дивизиона капитан Советов: «Да, Михину было легко воевать. Он возьмет разведчиков и пошел с ними на передовую с немцами биться. Нам же тут, в тылах, столько работы! Столько забот!..»
После войны бывший замполит Карпов работал на своей довоенной должности в одном из обкомов партии до конца существования этих обкомов. Сухонький, не потерявший на войне здоровья, он казался лет на пятнадцать моложе своего возраста, поэтому продолжал трудиться на благо партии на своем невысоком посту до восьмидесяти пяти лет. Я многое узнал из его писем, о чем в годы войны и не догадывался. Теперь он признавал мои боевые заслуги, хотя в войну, как сказал мне бывший политинформатор политотдела, «клепал» на меня такое, что меня не то что награждать, а военным трибуналом надо было судить.
А теперь каждый раз мой бывший замполит приезжает на ветеранские встречи. Ему уже за девяносто, а все равно приезжает. Очень уж любезно разговаривал он со мною прошлый раз.
— Ты пришли мне боевые эпизоды, а я их в свою книгу включу, ты же воевал, — косвенно признал он, что сам в боях не участвовал.
А что я ему пришлю? Когда мне писать-то? Это у него полно было времени что на фронте, что в обкоме. И чего, думаю, Карпов так лебезит передо мной? Я уж и перестал обижаться на него за трусость и клевету. Не он один виноват в этом, виновата была и система, которой мы так ревностно с ним служили. Только я в упряжке, а он — сидя на облучке.
Оказалось, Карпову нужны были мои боевые эпизоды и хвалебная рецензия на рукопись, которую он прислал мне. До сих пор писательский зуд его одолевает. Целую книгу написал. Просит, чтобы я хороший отзыв дал. А там сплошная ерунда. Из фронтовых газет все списал да фамилии однополчан вставил. Его рукопись и смешно, и стыдно читать. Он же ни одного боя и близко не видал, а пишет все от своего имени, будто он сам бой ведет. И получилась у него настоящая чепуха. Прислал мне копии своих писем в ЦК партии и в Союз писателей с просьбами издать его книгу. Но ни одно издательство не клюнуло, не захотели такое печатать. Вот он и хочет моими воспоминаниями оживить ее.