– Ты справедливо напоминаешь мне, о Фидий, что я женщина, я не могу так скоро собраться с мыслями, как вы, мужчины, и в моих мыслях менее строгой последовательности и порядка, чем в ваших. Подвижен мой женский характер и вы можете думать, что я, быть может, взяла себе слишком много, когда вы мне, единственной женщине, как кажется, дали право свободно думать и свободно говорить. Я вижу перед собой новое чудное создание, громадное, как скала, и прекрасное, как цветок. Оно так прекрасно в своем достоинстве, так великолепно в своей благородной простоте, так живо в своем спокойствии, так полно в своей юношеской свежести, так ясно в своей торжественности, что каждый человек может быть только поражен при взгляде на него. Но женщины, как дети, любят брать в руки то, чего они желают, что им нравится. Если бы я была мужчина, то может быть в эту минуту и довольствовалась бы тем, что назвала бы Фидия величайшим из Эллинов, но как у женщины, у меня остается еще одно желание, почти жалоба… Не боишься ли ты гнева златокудрой Афродиты, о Фидий? Мне кажется, ты вечно ищешь только возвышенного, чистого и божественного, чтобы осуществить их в человеческих формах, и если бы божество, случайно, не было всегда прекрасно, то я думаю, что ты не стал бы заботиться, так как ты никогда не ищешь красоты и то, что в ней привлекает ум и воспламеняет сердце не имеет никакого отголоска в твоей душе. Ты презираешь изображение прелести женственности в ней самой, как описывают ее поэты, твоя душа, как орел, парит над вершинами. О, Эрот, неужели у тебя нет стрелы для этого человека? Почему, о Киприда, не поймаешь ты его в свои золотые цепи, чтобы он посвятил твоей прелести свой резец и чтобы ему наконец стал понятен и твой внутренний характер так же, как он понял характер Афины Паллады?
– Да, – сказал Фидий, – до сих пор я находил себе защиту от стрел Эрота и цепей Афродиты под щитом Афины Паллады, ей я обязан тем, что мое искусство не сделалось женственным, и ты можешь жаловаться на лемносцев, о Аспазия, если я и теперь, окончив изображение девственной богини для Парфенона, не посвящаю моего искусства златокудрой Афродите, так как лемносцы требуют от меня не изображение Афродиты, а бронзовую статую Афины.
– То, что ты мне говоришь, – возразила Аспазия, – после непродолжительного молчания, наполняет меня большими надеждами, чем ты думаешь. Я поняла сегодня, когда Перикл говорил народу, как мало-помалу, от некрасивого деревянного изображения богини перешли к Афине-воительнице и затем к твоей девственнице в Парфеноне.
Кто может теперь утверждать, что Паллада лемносцев будет такой же, как девственница Парфенона? Кто может сомневаться, о Фидий, что чем более ты будешь творить, тем горячее, тем ослепительнее будет выходить из-под твоего резца красота, воплощающаяся в мраморе и бронзе. После создания богини-воительницы, полумужчины, полуженщины, ты создал задумчивую девственницу, что же остается тебе теперь, как не создать женщину!
– Не знаю, пойду ли я вперед или отступлю в сторону, если послушаюсь нашептываний прекрасной женщины, но теперь, мне кажется, что то, чего ты требуешь, лежит на моем пути.
– Ты, от взгляда которого ни одна эллинская женщина не скроет своей прелести, изобрази женщину во всей ее красоте и возвести грекам, что только в образе красоты мудрость приобретет все сердца.
Так говорила Аспазия с Фидием, после чего Перикл начал обсуждать с Иктиносом и Фидием план величественного портика, который должен был закончить постройки на горе и который, по предложению этих людей, должен был быть не менее величественен и роскошен, чем самый Парфенон. Но взгляды их постоянно обращались к оконченному уже, к статуям и чудным дарам.
Наконец, Фидий повел Перикла и остальных своих спутников к произведению, вышедшему из под резца сына Софроника, – к группе Харит, поднесенной им в дар богине на Акрополе.
Высеченные из мрамора, стояли, обнявшись, три девушки, похожие одна на другую и в тоже время различные по характеру – одна была очаровательна и весела, другая – сурова и благородна, третья – задумчива.
Когда зрители выразили свое удивление по поводу этой разницы в выражении, Сократ с некоторым огорчением сказал:
– Я думал, что вы не будете удивляться этой разнице, а найдете ее вполне естественной, к чему служило бы существование трех граций, если бы они походили одна на другую и значили бы одно и тоже? Я хотел объяснить глубокий смысл этого тройного числа и не сомневался, что в трех различных образах граций должны изображаться разные качества. Но я не понимал, какая разница между ними, до тех пор, пока Алкаменес не свел нас к прекрасной Теодоте.