— Я хочу тебя, Хэнк. И во мне куда больше животного, чем ты думаешь. Я хотела тебя с самого первого мгновения нашего знакомства и стыжусь только того, что не поняла этого сразу. Не знаю почему, но уже два года моей жизни самые радостные мгновения я испытывала в твоем кабинете, когда могла видеть тебя. Я не берусь судить о природе того, что ощущала в твоем присутствии и почему. Теперь я просто понимаю
это. И не хочу ничего другого, Хэнк. Я хочу, чтобы ты делил со мной постель, все остальное — твое и только твое. Тебе ничего не придется изображать — не надо думать обо мне, не надо заботиться, я не собираюсь посягать на твой разум, на твою волю, на твою сущность или на твою душу, пока ты ко мне будешь приходить за удовлетворением самого низменного из твоих желаний. Я всего лишь животное, которое не ищет ничего другого, кроме столь презираемого тобой удовольствия, но я хочу получать его от тебя. Ты готов отдать за него любую высшую добродетель, а я… у меня их нет, и потому мне нечего отдавать. Я не ищу их, зачем они мне? Я настолько низменна по природе своей, что готова отдать наивысшую добродетель этого мира, лишь бы увидеть тебя в кабине локомотива. Но, увидев тебя, я не останусь безразличной. Не надо бояться того, что ты вдруг стал от меня зависеть. Это я теперь буду зависеть от тебя и твоих прихотей. Ты сможешь иметь меня, когда пожелаешь, в любом месте, по любому твоему капризу. Ты назвал этот мой дар непристойным? Но именно он позволяет тебе привязать меня к себе надежнее, чем любую твою недвижимость. Ты можешь располагать мной в любом качестве, и я не боюсь признать это, мне нечего защищать от тебя и нечего оберегать. Ты считаешь, что наши отношения могут представить угрозу твоим достижениям, но здесь ты ошибаешься. Я буду сидеть за своим столом и работать, а когда жизнь вдруг станет невыносимой, буду мечтать о той награде, которую получу, оказавшись в твоей постели. Ты назвал это распутством? Я много порочнее тебя: ты видишь в этом свою вину, а я горжусь нашей связью. Я ставлю ее выше всего, что сделала, выше построенной мной дороги. Если меня попросят назвать высшее достижение в моей жизни, я отвечу: «Я спала с Хэнком Риарденом». Потому что заслужила это.Когда он бросил ее на постель, тела их встретились, как два столкнувшихся звука: полный мучения стон Риардена и смех Дагни.
* * *
Невидимый дождь поливал темную улицу, струи его искрящейся бахромой стекали с колпака фонаря на углу улицы. Покопавшись в карманах, Джеймс Таггерт обнаружил, что потерял носовой платок.
Он негромко, но весьма раздраженно выругался, словно дождь, потеря платка и промокшая голова были результатом чьих-то происков.
Мостовую покрывал тонкий слой грязи; липкая гадость чавкала под каблуками, а холод усиленно старался забраться ему под воротник. Джеймсу Таггерту не хотелось куда-то идти, но не хотелось и останавливаться. Впрочем, идти ему было некуда.
Покинув кабинет после собрания Правления, он вдруг понял, что больше у него нет никаких дел, впереди долгий, тягостный вечер, и никто не поможет ему скоротать его. Передовицы газет провозглашали триумф «Линии Джона Голта»,
о чем весь вчерашний вечер вопило радио. Заголовки растянули название «Таггерт Трансконтинентал» на целый разворот, и он с улыбкой принимал поздравления. Он улыбался, сидя во главе длинного стола на заседании правления, пока директора рассказывали о головокружительном взлете акций компании «Таггерт» на бирже и осторожно упрашивали показать письменное соглашение между ним и его сестрой — просто так, на всякий случай — а потом говорили, что документ вполне законен и является весьма убедительным доказательством того, что теперь Дагни придется немедленно покинуть «Таггерт Трансконтинентал»; затем они обсуждали перспективы, сулящие блестящее будущее, и признавали, что компания в неоплатном долгу перед Джеймсом Таггертом.Все совещание Джеймс просидел, мечтая лишь о том, чтобы оно поскорее закончилось, и он мог бы пойти домой. Только оказавшись на улице, он понял, что именно домой-то его и не тянет. Одиночество пугало его, однако идти было просто некуда.
Джим не хотел никого видеть. Он внимательно следил за глазами членов правления, повествовавших о его величии: лукавыми, масляными глазами, в которых легко читалось презрение к нему, и что самое страшное — к самим себе.
Он брел, повесив голову, и иглы дождя то и дело кололи ему шею. Всякий раз, проходя мимо газетного киоска, он отворачивался. Газеты настойчиво трубили о триумфе «Линии Джона Голта»
и упорно повторяли имя, которое он не желал слышать: Рагнар Даннескъёлд. Направлявшийся в Народную Республику Норвегия корабль с экстренным грузом инструментов прошлой ночью был захвачен Даннескъёлдом. Сообщение это, непонятно почему, воспринималось Джеймсом как личное оскорбление. И в чувстве этом крылось нечто общее с тем, что он испытывал к «Линии Джона Голта».