Реардэн молча отворачивался, когда ему говорили о том, что было прекрасно известно всем: на его металле многие за считанные дни сколачивали целое состояние. "Нет, – поговаривали в гостиных, – это нельзя называть черным рынком. Никто не продает сплав нелегально. Люди просто продают свое правд на него. Вернее, даже не продают, а просто маневрируют своими долями". Он ничего не желал знать ни о лабиринте гнусных сделок, по которому доли продавались и перепродавались, ни об одном промышленнике из Виргинии, который выпустил за два месяца пять тысяч тонн заготовок из его металла, ни о том, что негласным партнером этого промышленника был человек из Вашингтона. Реардэн знал, что их прибыль с одной тонны его металла в пять раз превышает его собственную. Он молчал. Все имели право на его металл – все, кроме него самого.
Паренек из Вашингтона, которого сталелитейщики прозвали Наш Нянь, крутился вокруг Реардэна, глядя на него с изумленным любопытством, что, как ни странно, было формой восхищения. Реардэн относился к нему иронически и не скрывал своей неприязни. У паренька не было ни малейшего понятия о морали; ее напрочь вытравили годы, проведенные в колледже, в результате чего он приобрел излишнюю откровенность, наивную и циничную, как обманчивая невинность дикаря.
– Вы презираете меня, мистер Реардэн, – без всякого негодования заявил он однажды. – Это непрактично.
– Почему непрактично?
Вопрос его явно озадачил парня, и тот не нашелся, что ответить. У него никогда не было ответа на вопрос "почему?". Он изъяснялся утверждениями. Он без колебаний и объяснений говорил о людях: "Он старомоден", "Он неуживчив", "Она неисправима"; закончив колледж с дипломом специалиста-металлурга, он заявлял: "Мне кажется, что для плавки стали требуется высокая температура". Он не высказывал ничего, кроме неопределенных мнений о физической сущности производственных процессов и безапелляционных заявлений о людях.
– Мистер Реардэн, – сказал он однажды, – если вы хотите поставлять больше нашей продукции вашим друзьям, я имею в виду, в большем количестве, это можно устроить. почему бы нам не обратиться за специальным разрешением на основании крайней необходимости? У меня есть пара друзей в Вашингтоне. Ваши друзья – весьма важные персоны, крупные бизнесмены, так что обойти все эти тонкости с крайней необходимостью будет несложно. Естественно, это повлечет за собой небольшие затраты. Чтобы утрясти дела в Вашингтоне. Знаете, как это бывает, дела требуют затрат.
– Какие дела?
– Вы понимаете, о чем я говорю.
– Нет, – ответил Реардэн, – не понимаю. Почему бы тебе не объяснить мне?
Паренек неуверенно посмотрел на него, что-то взвесил в уме и выдал:
– Это непрактичная позиция.
– То есть?
– Знаете, мистер Реардэн, вовсе не обязательно говорить так.
– Как "так"?
– Слова относительны. Они лишь символы. Если мы не будем пользоваться скверными символами, то ничего скверного и не будет. Я уже все сказал по-своему, почему вы хотите, чтобы я повторил то же самое, но иначе?
– А как я хочу, чтобы ты это повторил?
Почему вы хотите, чтобы я сказал эти слова по-другому?
– По той же причине, по которой ты этого не хочешь. Парень минуту помолчал, затем сказал:
– Знаете, мистер Реардэн, абсолютов нет. Мы не можем придерживаться строгих принципов, мы должны быть гибкими, должны приспосабливаться к сегодняшним реалиям и действовать в соответствии с целесообразностью момента.
– Слушай, сопляк, выплавь-ка хоть тонну стали, не придерживаясь строгих принципов, в соответствии с целесообразностью момента.
Необычное, почти эстетическое чувство вызвало у Реардэна презрение к пареньку, но не обиду. Парень гармонировал с духом происходящего. Казалось, они отброшены далеко назад, на тысячелетия, во время, к которому принадлежал паренек, но не он, Реардэн. Вместо того чтобы строить новые печи, размышлял Реардэн, я участвую в безнадежной гонке, поддерживая работу старых; вместо разработки новых идей, новых исследований, новых экспериментов по использованию металла Реардэна, я трачу всю энергию на поиски руды: как люди на заре железного века, думал он, но с меньшей надеждой.
Он гнал от себя подобные мысли. Он должен был зорко следить за собственными чувствами – словно какая-то часть его самого стала чужой и ее нужно держать под постоянным наркозом, а его воля должна была стать бдительным анестезиологом. Эта часть была неведомой, он знал лишь, что не следует докапываться до ее истоков и выпускать ее на волю. Однажды он уже пережил опасный момент, который не должен повториться.
В тот зимний вечер он был один в своем кабинете, его поразила газета с перечнем указов на первой полосе, раскрытая на его столе; он услышал по радио сообщение о пылающих нефтяных вышках Эллиса Вайета. Его первой реакцией – перед тем как возникла мысль о будущем, ощущение шока, ужаса или протеста – был безудержный хохот. Он смеялся, торжествуя победу, избавление, бьющее струей живое ликование, – и в его душе звучали слова: "Да благословит тебя Бог, Эллис, что бы ты ни делал".